Франсуа Мориак - Черные ангелы
— Тогда зачем же ты выходишь за меня замуж?
— Так надо. Из-за Андреса.
— Но ты меня больше не любишь?
Она неопределенно повела рукой.
— Я тебе противен?
— Не ты, а то, что в тебе, — возразила она.
— Дурное во мне? Но откуда оно взялось? От тебя! И ты это знаешь!
Наконец-то я попал в точку! Она застонала.
— Вспомни, я был совсем еще ребенком, чистым, невинным, Адила… семинаристом…
Ее глаза наполнились слезами… На дряблом лице отобразился ужас. Она рухнула на пол. А я в пижаме стоял над ней и смотрел — представляете себе сцену? Она закрыла голову руками. Рыдания сотрясали ее тучное тело. Чувство жалости мне несвойственно, не знакомо вовсе, даже по отношению к человеку, с которым так много связано… Но в ту минуту я проникся не просто жалостью, а жалостью, как бы это сказать, сверхъестественной. Да, да, я не случайно выбрал это слово. И я поневоле пошел на попятный:
— Да нет же, глупая, не верь мне. Что? Что ты там бормочешь?
Я наклонился к ней, убрал со лба седую прядку и попытался разобрать прерываемые рыданиями слова. Понял только: «Мельничный жернов на шею…»
Она повторяла угрозу Христа тому, кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Него: «Лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею…» Порыв, которому я не в силах был сопротивляться, поверг меня на колени. Я обнял ее:
— Нет, глупенькая, эта угроза к тебе не относится. Я никогда не был одним из малых сих, чьи ангелы видят лицо Отца небесного. Никогда. Сколько я себя помню, порок всегда пребывал во мне. Я получал удовольствие оттого, что пробуждал в тебе волнение. Возраст ничего не значит… Мне от рождения была дана не невинность, как другим младенцам, а лишь маска невинности. Из-под застенчиво опущенных ресниц я наблюдал, как через меня в твоем теле и твоем сердце поселяется соблазн. Я чувствовал, какую опасность несу твоей душе, и наслаждался этим. Более того, я сознавал, что служу приманкой. Я источал яд и ощущал во рту его вкус. Прельстившись мнимой чистотой, ты прикоснулась к плоти, одержимой бесами. Я отчетливо видел, как ты тянешься ко мне, отступаешь, возвращаешься, и играл тобой, несчастная, с холодным сердцем. Так что не беспокойся. Из нас двоих искусителем был я; я был сильнее, взрослее. Я был старым в шестнадцать лет! Старым, как мир! Ты же сохранила душу ребенка, хоть ты и семью годами старше!
Она поднялась и стояла теперь, прислонившись к стене. Как сейчас вижу ее распухшее от слез лицо, выбившиеся из-под чепца волосы. За окном щебечут синицы, поют дрозды в плюще… Шла Страстная неделя… В моей жизни редко выдавались минуты, когда я не творил зла; в то утро, господин аббат, я совершил доброе дело: удержал душу от отчаяния… Не по своей воле, надо думать… вопреки тому, что во мне…
— От меня надо держаться подальше! — говорил я ей. — Еще не поздно, беги. Спасайся!
Она качала головой, глядя на меня с глубокой нежностью. Плечи ее вздрагивали, но она больше не плакала. «Это невозможно» — повторяла она, и тогда я спросил уже своим обычным голосом:
— Ты еще не излечилась от меня?
Она резко выпрямилась, словно от укола. Я не отставал:
— Если бы ты не была мною больна, ты бы держалась от меня на расстоянии, уехала бы куда-нибудь. Понимаешь ли ты, на что себя обрекаешь?
Она ответила, что понимает.
— Ты думаешь, что знаешь меня, а на самом деле и не представляешь, на что я способен… (Будто ей надлежало непременно полностью сознавать, на что она идет.)
— Почему же не представляю?
Она произнесла это глухим голосом, в котором мне почудилось презрение. Злость охватила меня с новой силой.
— Когда станешь моей женой, гордыни у тебя поубавится.
Адила смотрела на меня, упираясь головой в стену.
— Я хочу закончить все поскорей, — прошептала она. — Сложнее всего будет сообщить…
Я грубо оборвал ее, но она продолжила:
— Речь не о матери, мать я давно подготовила, наш брак ее не удивит. Нет, я думаю о Матильде…
Почему она заговорила о Матильде?.. Обычно мы избегали упоминаний о ней. Я сказал, что Матильда в Англии. Что нам до нее дела нет. Поставим, мол, перед фактом. Адила ответила тихо:
— Матильда приезжает завтра.
Она глядела в пространство. Две слезинки текли у нее по щекам.
— Придется ей объяснять…
— Ее это не касается. Она всего лишь твоя кузина. Вы росли вместе, ну и что с того? Кстати, я увезу тебя в Париж.
Я прикусил губу, сожалея, что выдал себя: мне следовало дождаться венчания, а потом уже сообщать Адила, что не собираюсь оставаться в Льожа. Однако новость не произвела на нее впечатления. Она шла за меня, точно в омут бросалась. Проговорила только:
— В Париж так в Париж…
— Ты права, в Париже или в другом месте ты все равно будешь со мной, моей женой, женой такого, как я, плотью от плоти моей.
— Я уже твоя жена, — отозвалась она.
Но я не унимался:
— Ты будешь принадлежать мне целиком. Будешь моей вещью. Одна. Никого между нами.
Я чувствовал, что мне не удается ее побороть. Она выдержала мой взгляд и сказала твердым голосом:
— Нет, я буду не одна. И сейчас не одна. Если б я была одна, я бы давно сбежала от тебя на край света или вообще на тот свет.
Я не нашелся что ответить. Помолчав, она продолжила:
— Я поговорю с мамой… Что же касается Матильды, это выше моих сил. Ты сам ей все скажешь… не откладывая… завтра же. Надо все сделать быстро. Можно в Париже, поскольку ты там живешь.
— Ну, нет, — возразил я. — Я хочу пышную свадьбу здесь. Хочу, чтобы ты проехала по Льожа в белом подвенечном платье. Хочу, чтобы люди видели, чего я достиг. То-то будет триумф! Некоторые, конечно, кое о чем догадываются. Так что приготовься, старушка, выслушать нелицеприятные слова. Пусть говорят! Я все равно желаю торжественного венчания в здешней церкви.
— Ты его получишь, вернее, мы.
Она не спускала с меня глаз и часто дышала.
Мы расстались, и за целый день я больше ни с кем не виделся. Идти в поселок, показываться на глаза вдовам и матерям, потерявшим сыновей, я не отважился. Не было дома, куда бы ни вошла беда, каждая семья жила в постоянной тревоге. Людям невыносим был сам вид дееспособного молодого человека в штатском. Между тем освобождение я получил на законных основаниях. Судя по рентгеновским снимкам и по заключениям врачей, состояние моих легких по-прежнему внушало опасения. Но, как ни странно, я не ощущал ни малейшего недомогания, ни даже усталости; я чувствовал себя совершенно здоровым. Не знаю, чем это объяснить, господин аббат. Меня словно бы кто-то оберегал… Но чем отчетливее вырисовывалась моя судьба, тем сильней она меня страшила.
Я тогда весь день бродил по парку. Адила дежурила в госпитале. Мать ее уже несколько лет не спускалась к столу. По фасаду замка только у нее открывали ставни, все прочие держали закрытыми. С восточной стороны я увидел служанку, моющую окно в комнате Матильды, смежной с комнатой Адила.
Около полудня мне принесли письмо от Алины, полное претензий и угроз; я нисколько не испугался. Не в ее интересах было срывать мою женитьбу, и я мог ничего не опасаться до тех пор, пока деньги не попадут ко мне в руки. Вот тогда она перейдет в наступление, и страшно подумать, что будет. Вам, священникам, не понять, как в головах, вроде моей, вызревает желание устранить человека, стоящего на пути. Я же, вступив в брак, только и думал, как мне избавиться от Алины. В мыслях своих я разделывался с ней самыми разными способами. У меня богатое воображение: в моих фантазиях нашлось бы сюжетов на многие детективные романы. Но абсолютно безопасных преступлений не существует. И потом, Алина — стреляная птица — держалась всегда настороже. Сама даже говорила как о чем-то само собой разумеющемся, что мне по понятным причинам хочется ее убить, и объясняла, почему я не должен этого делать: меня заподозрят и арестуют в течение сорока восьми часов и все будет свидетельствовать против моей особы. Она утверждала, что передала в надежные руки бумаги, которые непременно выведут следствие на меня. Шельма в конце концов совершенно меня убедила, будто я кровно заинтересован в ее долгой и благополучной жизни: дескать, случись с ней что, хотя бы и без моего участия, обвинят все равно меня.
Я бродил по заброшенному парку, где обнаженные деревья, знавшие меня еще ребенком, не бросали на меня косых взглядов. Только такой, как я, и может глубоко любить мир природы, лишенный сознания, а потому неспособный нас судить… Мир запахов и звезд, мир, населенный животными, но не ведающий, что на свете существуют добро и зло, святые и проклятые. Часа в три, помнится, я присел на ствол срубленной могучей сосны; вокруг стояли дубы, покалеченные ее падением. Я вдыхал запах ободранной коры и грелся на солнышке с невинностью лисы или куницы. Природа не требовала от меня отчета: по ее законам, всяк живет за счет другого. Я принадлежал к бесчисленному множеству хищников, просушивающих в этот теплый час кто мех, кто перья. Страдания мои чудесным образом приостановились… Должен признаться, господин аббат, что эта адская боль, проистекающая от сознания, что ты навеки несвободен, эта боль не прекращается ни на секунду. Некоторое время спустя я проходил курс лечения в Люшоне[3] и, гуляя по горным тропинкам вблизи Сюпербаньер, познакомился с одним из ваших собратьев. Как-то раз мы заговорили, выражаясь его языком, о «князе мира сего», и священник этот, лицом похожий на святого, сказал мне с уверенностью, от которой у меня внутри все похолодело: «Иные души отданы ему…» Сказал так, будто знал из достоверных источников. Я тогда не посмел задавать вопросов и перевел разговор на другую тему. Потом я разыскивал старца повсюду, хотел попросить объяснений. Но, когда напал на его след в доме для престарелых городка Ванв, он уже, как это у вас говорится, «почил в святости», унося с собой страшную тайну о душах, отданных князю мира сего.