Богумил Грабал - Я обслуживал английского короля
Самыми приятными гостями нашего отеля были для меня торговые агенты. Не все, конечно, потому что среди коммивояжеров встречались и такие, которые торговали товаром, никому не нужным или таким, который не шел, никчемным товаром. Больше всех мне нравился толстый коммивояжер, когда он пришел первый раз, я сразу кинулся за паном шефом, пан шеф даже испугался, говорит: в чем дело? А у меня вырвалось: пан шеф, там такая гора. И тогда он пошел посмотреть, и вправду такого толстого человека у нас еще не бывало, пан шеф меня похвалил и выбрал для него номер, где этот коммивояжер потом всегда ночевал, со специальной постелью, под которую коридорный еще подставил четыре чурбанчика и подпер кровать двумя брусьями. И этот толстяк прекрасно представил нам свой товар, еще с ним был какой-то подсобник, он носил на спине что-то тяжелое, словно носильщик, на лямках что-то вроде пишущей машинки. И вечером, когда толстяк поужинал, он и потом всегда ужинал так, брал меню, смотрел в него, будто вообще ничего не мог выбрать, и потом говорил: «Кроме ливера с кислой капустой, несите мне все вторые блюда, одно за другим, как буду доедать одно, несите следующее, пока не скажу хватит». И когда он наедался, он всегда съедал десять обедов, бывало, посидит, помечтает и говорит, теперь бы чего-нибудь перекусить, а в первый день он попросил сто граммов венгерской салями. Когда шеф принес ему колбасу, этот агент набрал полную горсть монет, открыл дверь и выбросил их на улицу, и опять, когда съел пару кружочков салями, будто бы разозлился, взял полную горсть монет и снова выбросил на улицу и сердито так сел, почетные гости поглядывали друг на друга и на пана шефа, и тот не мог придумать ничего лучшего, как встать, поклониться и спросить: «Прошу прощения, пан, почему вы так разбрасываете мелочь, что-нибудь случилось?» И толстяк отвечает: «Почему бы мне не швыряться мелочью, если вы, владелец этого заведения, каждый день швыряете на ветер десятикроновые бумажки», и шеф вернулся к своему столу и передал его слова почетным гостям, и те еще больше встревожились, тогда шеф решился, вернулся к стону толстяка и говорит: «Прошу прощения, но речь идет о моем имуществе, вы можете разбрасывать деньги как хотите, но при чем тут мои десятикроновые бумажки?» И толстяк встал и говорит: «Если вы позволите, я вам объясню, могу ли я пройти в кухню?» И шеф поклонился и рукой предложил пройти в кухню, и когда толстяк туда вошел, то я слышал, как он сказал: «Я представитель фирмы „Ван Беркель“, будьте добры, нарежьте мне сто граммов салями». Жена шефа нарезала, взвесила и положила на тарелку, и мы все испугались, что это какая-то проверка, но представитель хлопнул в ладоши, из угла появился тот носильщик, поднял покрытый чехлом предмет, который теперь походил на шарманку, а может, это и была шарманка, вошел в кухню и поставил предмет на стол, толстяк снял чехол, и под ним оказался красивый красный станочек, тонкая, круглая, блестящая пила, которая поворачивалась на валике, и на конце валика рукоятка, и там еще была поворачивающая кнопка… и толстяк блаженно улыбался и оглядывал свой станочек, и говорил: «Позвольте заметить, самая большая фирма на свете — католическая церковь, она торгует чем-то таким, чего никто никогда не видел, никто не прикасался, никто не встречал, ее товар это то, господа, что мы называем Богом, вторая в мире фирма „Интернэшнл“, и ее товар вы изволите знать, он у вас есть, это аппарат, которым пользуются во всем мире, так называемая касса, если вы весь день правильно нажимаете кнопки, вечером, вместо того чтобы вам считать, касса сама подведет дневной баланс, и третья фирма, которую представляю я, „Ван Беркель“, производит весы, на них взвешивают во всем мире, на экваторе и на полюсе они одинаково точные, и еще мы производим всевозможные виды машинок для нарезания мяса и колбасы, и привлекательность нашего аппарата в том, вот, изволите видеть…» — сказал он и снял кожицу с куска салями, который заранее попросил, кожицу положил на весы, одной рукой крутил ту ручку на валике, а другой подставлял под вращающийся нож батон салями, и на полочке под пилой вырос слой нарезанной колбасы, такой, будто нарезали весь батон, хотя от палки колбасы убавилось совсем немного… и коммивояжер перестал вертеть ручку и спросил: «Сколько, вы думаете, я нарезал этой салями?» И шеф сказал, сто пятьдесят граммов, а метрдотель сказал, что сто десять. «Ну, а что ты, малыш?» — спросил толстяк у меня. Я сказал: восемьдесят граммов; шеф схватил меня за ухо и крутил его и извинялся перед агентом, мол, она, мамочка, грудничком уронила его головой на плитки пола, но представитель погладил меня по волосам и так хорошо мне улыбнулся и сказал: «Этот парень попал ближе всех к цели», он бросил на весы всю нарезанную колбасу, и весы показали семьдесят граммов, мы уставились друг на друга, потом обступили чудесный станочек, и всем было ясно, что такой станочек принесет прибыль, и когда мы расступились, толстяк взял полную горсть монет и бросил в ящик с углем, хлопнул в ладоши, и носильщик принес еще один сверток, похожий на колпак, под которым у бабушки стояла Дева Мария, но когда он снял чехол, там оказались весы, как в аптеке были эти весы, и стрелочка такая тоненькая и показывала вес только до килограмма, и агент сказал: «Вот, изволите видеть, эти весы такие точные, что, если на них дохнуть, они покажут вес моего дыхания», и он подышал, и вправду стрелка качнулась, и теперь он взял с наших весов нарезанную салями и положил на свои весы, и его весы показали точно шестьдесят семь с половиной грамма… всем стало ясно, что на каждом килограмме наши весы обкрадывают шефа на двадцать пять граммов… и толстяк подсчитал на столе, что мы имеем… и потом подчеркнул расчеты и сказал: «Если вы продаете за неделю десять кило салями, то эти весы вам сэкономят десять раз по двадцать пять граммов, то есть почти полбатона», и уперся кулаком с раздутыми суставами в стол, и ногу поставил так, что носком касался земли, а каблук висел в воздухе, и улыбался победно, такой вот представитель, и шеф сказал: «Все выйдите из кухни, мы будем договариваться, я хочу, чтоб вы все тут оставили как есть, я покупаю!» «Прошу прощения, это образец, — сказал агент и показал на носильщика. — Понимаете, мы с нашим товаром обошли за неделю туристские базы в Крконоше и почти на каждой приличной базе продавали станок для колбасы и весы, оба прибора к тому же не облагаются налогом, вот так-то!» И видно, я понравился этому агенту, может, напомнил ему молодость, он как встретит меня, так погладит по голове и улыбнется симпатично так и прослезится. Иногда он заказывал в номер минеральную воду, когда я входил, он всегда был уже в пижаме, лежал на ковре, и его огромный живот покоился подле него, точно какая-то бочка, и мне нравилось, что он этого живота не стесняется, наоборот, носит его перед собой, точно рекламу, и рассекает им мир, который идет ему навстречу. Всегда он мне говорил, садись, сынок, и улыбался, и мне казалось, что погладил меня не папа, а мама. Однажды он мне рассказал; «Знаешь, я начинал, как и ты, таким же маленьким, в фирме „Корефф“, галантерея, ах ты, мое дитятко, я и сегодня вспоминаю о том своем шефе, он все твердил, у приличного торговца всегда есть три вещи: недвижимость, сделки, склады, — если потеряешь склад, останутся сделки, а не будет сделок, так какая-никакая останется недвижимость, и ее у тебя никто отнять не может, вот как-то раз отправили меня за гребнями, красивыми роговыми гребнями, в восемьсот крон они обошлись, и я их вез на грузовом велосипеде в двух огромных сумках, возьми конфетку, возьми, возьми вот эту, вишня в шикуладе, и вот я толкаю в гору этот велосипед, сколько тебе годков-то?» И я сказал, что пятнадцать, а он взял конфетку, причмокнул и продолжал: «И вот толкаю я в гору эти гребни, и обгоняет меня крестьянка, тоже на велосипеде, и наверху у леса она остановилась, и когда я дотолкал свой велосипед, она так посмотрела на меня и так близко стояла, что я опустил глаза, а она меня погладила и сказала: пойдем посмотрим, нет ли там малины? И я положил велосипед с этими гребнями в канаву, и она свой дамский положила на мой, и взяла за руку, и сразу же за первым кустом повалила меня, и расстегнула, и не успел я сообразить, как она уже была на мне и прижала меня к земле, и так она поимела меня как первого, а я вспомнил о велосипеде и об этих гребнях и давай бежать, а ее велик лежал на моем, тогда у этих женских велосипедов на заднем колесе была сетка, такая цветная, прежде такие надевали лошадям на голову и на шею, я ощупал гребни, они были на месте, и я вздохнул с облегчением, а крестьянка прибежала, увидела, что я не могу высвободить педаль из ее сетки, и говорит, мол, это знак, чтоб мы еще не разъезжались, но я боялся, возьми еще конфетку, эта называется нуга… и поехали мы с велосипедами в лесок, и крестьянка снова полезла мне в штаны, ведь я был моложе, чем теперь, и снова я лежал на ней так, как мы положили в кустах велосипеды, свой велик она положила на землю, а я свой на ее, и мы любили друг друга, будто эти велосипеды, и было это прекрасно, помни, сынок, что жизнь, если чуть-чуть повезет, такая прекрасная, такая прекрасная… ах… ладно, иди уже спать, тебе уже скоро вставать, понимаешь, сынок?» И он взял бутылку и перелил ее в себя, я слышал, как вода булькает у него в желудке, будто дождевая вода из водосточной трубы в бочке, потом он улегся на бок, и вода перекатилась у него в животе, выравнивая поверхность… Мне не нравились коммивояжеры, торгующие всякой провизией и маргарином и кухонной утварью, они приносили еду и ели в номере, даже некоторые возили спиртовки и варили себе в номере картофельные кнедлики, и очистки от картошки мы находили потом под кроватью, и еще они хотели, чтоб им задаром чистили ботинки, и когда уезжали, так вместо чаевых давали рекламный значок, а мне приходилось подносить к машине их бочонки с дрожжами, которые они брали в своей торговой фирме и возили с собой, эти дрожжи, а по дороге при случае продавали. Некоторые коммивояжеры таскали с собой столько чемоданов, будто в них были товары, какие они собираются продать за неделю, опять же у других не было с собой почти ничего. Когда такой коммивояжер приходил, я удивлялся, чем же он торгует, если у него нет чемоданов? И всегда он продавал что-то для меня диковинное, один, к примеру, принимал заказы на оберточную бумагу и бумажные пакеты, и образцы у него были всунуты за платочек в верхнем кармане пиджака, у другого в портфеле, который он носил с собой, были только йо-йо и диаболо,[1] а в кармане прейскурант, и вот гулял он по городу, и играл с йо-йо или диаболо, и заходил в лавку, и торговец игрушками и галантереей забывал о других торговых агентах с их товаром и о покупателях, те стояли у прилавка в ожидании, а он будто во сне шел навстречу и протягивал руку к йо-йо и диаболо, на них всегда был спрос, пока обществу не надоедали такие игрушки, и тут же все торговцы спрашивали: «Сколько дюжин вы можете предложить?» И коммивояжер заключал сделку на двадцать дюжин и потом прибавлял сколько-то сверх, в другой сезон такой игрушкой бывал мяч из мшистой резины, и опять торговый агент играл в мяч в поезде, на улице и в магазинчике, и торговец, будто загипнотизированный, шел ему навстречу и смотрел, как мяч взлетает к потолку и снова возвращается в руку, и снова вверх и вниз, и еще раз. «Сколько можете предложить?» Таких сезонных агентов я не любил, не любил их и метрдотель, это были так называемые порожняки, и вправду агенты с никчемным товаром, мы угадывали их, едва они входили в отель, этим только бы поесть и не заплатить и удрать в окно, как у нас пару раз и случалось… но самый приятный агент, какой бывал у нас, это Резиновый Король, тот, что продавал деликатные резиновые предметы, представитель фирмы «Примерос», сколько бы он ни приезжал, всякий раз привозил какую-нибудь новинку, и почетные гости всегда приглашали его к столу, потому что тогда обязательно с кем-то случалось что-то неприятное, а, значит, для остальных смешное, этот агент раздавал всевозможные презервативы, всех цветов и форм, и я, хоть и был всегда лишь мальчик-официант, дивился на них, и потому противны мне были наши почетные гости, на улице всегда такие важные, а за столом как расшалятся, так форменные котята, а порой даже обезьяны, такие непристойные и смешные, и вот, когда ни придет этот Резиновый Король, он обязательно сунет кому-нибудь в тарелку этот «примерос», куда-нибудь под кнедлик, и тут уже все так гогочут, так смеются, и через месяц то же может случиться с кем-то другим, они вообще любили грубые шутки, к примеру, пан Живностек, тот, у которого фабрика зубных протезов, всякий раз подбрасывал кому-нибудь в пиво пару зубов или часть искусственной челюсти, и сам чуть не подавился, когда в горло ему попали собственные зубы, он их бросил соседу в кофе, а тот поменял чашки, и пан Живностек за столом едва не подавился, один ветеринар нашелся и как хватит ему кулаком между лопаток, так зубы и вылетели, шмяк на стол, пан Живностек подумал, что это зубы с фабрики, и растоптал их, и только потом догадался, что это его, сделанные по мерке, и тут уже смеялся зубной техник, пан Шлосар, он любил делать срочный ремонт зубных протезов, на нем он зарабатывал больше всего, и потому для него лучший сезон, когда начиналась охота на зайцев и фазанов, потому что вечером, настрелявшись, охотничья компания так напивалась, что многие стрелки с блевотиной выплевывали зубы и ломали протезы, и чтобы их починить, пан Шлосар работал целые дни и ночи, чтобы жена охотника не узнала или чтоб он мог укрыться от семьи всего на пару дней… Но этот Резиновый Король носил с собой и другие товары, как-то раз принес так называемую «утеху вдов», я так и не узнал, что это такое, потому что предмет был в футляре, как у кларнета, и все его только приоткрывали, кружила эта «утеха вдов» вокруг стола, и каждый откроет футляр и ахнет, тут же закроет и передает следующему, и я, хоть и приносил пиво, так и не узнал, что там было за развлечение для наших вдов, в другой раз Резиновый Король принес искусственную резиновую барышню, компания сидела в кухне, дело было зимой, летом почетные гости обычно сидели возле кегельбана или у окна, отделенные от зала портьерой, и Резиновый Король держал такую речь про эту барышню, что все хохотали, а мне было совсем не весело, каждый у стола только возьмет эту барышню в руки и уже не смеется, краснеет и передает соседу, и Резиновый Король поучал, как в школе: «Господа, это последняя новинка, сексуальный объект для постели, кукла из резины, названная Примавера, с ней каждый из вас может делать что хочет, ведь она почти как живая, ростом с взрослую девушку, она волнует и хорошо прилегает, она теплая и красивая, она сексуальна, миллионы мужчин мечтают о такой Примавере из резины, надутой собственным ртом. Женщина, созданная вашим дыханием, возвращает мужчинам веру в себя, дает новую потенцию и эрекцию, и не только эрекцию, но и великолепное удовлетворение. Примавера, господа, сделана из специальной резины, между ног у нее самая совершенная мшистая резина, отверстие снабжено всеми бугорками и углублениями, какие должны быть у женщины. Маленький вибратор, работающий на батарейках, производит нежные, волнующие движения, и поэтому женские органы естественно подвижны, и каждый может достигнуть кульминации, и мужчина становится хозяином ситуации. И чтобы вам не пришлось чистить эти женские органы, вы можете пользоваться презервативом „примерос“, и мы вам предлагаем тюбик глицеринового крема, чтобы не было потертостей». И каждый раз, когда гость из последних сил надувал эту Примаверу и передавал соседу, Резиновый Король вытаскивал пробку и кукла опадала, и потом другой опять надувал ее своим дыханием, и у каждого она росла в собственных руках от воздуха из собственных легких, и остальные аплодировали и смеялись и не могли дождаться, когда подойдет их очередь, и в кухне было весело, и кассирша вертелась и забрасывала ногу на ногу, она так волновалась, будто каждый раз выпускали и надували воздух в нее, и так они забавлялись до самой полночи… Однако потом среди коммивояжеров появился еще один, тоже с заманчивым товаром, он предлагал вещи еще прекраснее и практичнее, этот представитель какой-то швейной фирмы из Пардубице, наш метрдотель, у которого никогда не было времени, узнал о швейной фирме с помощью армии, какого-то подполковника, которого обслуживал, тот и порекомендовал ему этого агента, он у нас останавливался раза два в год, я его видел, но не догадывался, какой у него товар, этот представитель фирмы сначала измерил брюки пана метрдотеля, потом оставил его стоять в жилете и белой сорочке, а сам стал накладывать на спину, на грудь, вокруг пояса и на шею какие-то полоски из пергаментной бумаги и писал на них мерки, кроил эти полоски прямо на метрдотеле, словно собирался из них шить ему фрак, но материи у него с собой не было, потом он эти полоски пронумеровал и аккуратно сложил в пакет, мешочек этот заклеил и написал на нем год рождения нашего метрдотеля и, само собой, имя к фамилию, потом взял аванс и сказал, что больше беспокоить не будет, придется лишь подождать, пока фрак будет готов, а на примерки ездить не надо, почему, собственно, метрдотель и выбрал исключительно и только эту фирму, у него и вправду не было времени, и потом я услышал, о чем сам хотел спросить, но у меня не хватало смелости задать вопрос: ну а что дальше? И представитель рассказал, он укладывал аванс в набитый бумажник и тихо объяснял: «Изволите видеть, изобретение моего шефа — революция в республике, а может, и в Европе, и в мире, потому что офицеры, актеры, все, у кого мало времени, как у вас, пан метрдотель, все обращаются к нам, всех я спокойно обмерю, мерки пошлю в мастерскую, там этими полосками обложат резиновую куклу, словно бы портняжный манекен, этот резиновый мешок постепенно надувают, пока заполнится все, что вылеплено полосками, и манекен сразу же затвердеет от быстродействующего клея, потом полоски снимут и к потолку склада взлетит ваша резиновая фигура, надутая навсегда, к ней прикреплен шнурок с запиской, какую привязывают детям в родильном доме, чтоб не перепутать, или как в большом морге пражской больницы привязывают записку к пальцу покойника, тоже чтобы не спутать, и когда нужно, мы спускаем с потолка надувную фигуру и примеряем на ней костюмы и мундиры, фраки, смотря но заказу, потом шьем и снова примеряем, трижды примеряем, распарываем и снова сшиваем, работа небыстрая, но без единой примерки на живом человеке, только на его резиновом заместителе, пока сюртучок не сядет как влитой, и тогда его можно смело посылать наложенным платежом, и на каждом он будет сидеть как влитой до тех пор, пока заказчик не потолстеет или не похудеет, но и тогда достаточно нашему агенту приехать, обмерить, на сколько где убрать или припустить, на манекене в тех местах уменьшат или увеличат, зависимо от сегодняшней надобности поправить или сшить новый фрак или военный китель… и до той поры, пока заказчик не умрет, у него есть заместитель на складе, полном манекенов, висящих под потолком, несколько сотен цветных торсов, достаточно прийти и найти какой нужно, потому что на фирме все распределено по отделениям, отделение генералов и подполковников, и полковников и капитанов, и уездных начальников и метрдотелей, и фрачников, достаточно прийти и потянуть за шнурок, и манекен, будто детский шарик, опустится, и можно своими глазами увидеть, кто как выглядел, когда последний раз заказывал сшить или перешить пиджак или пальто». Рассказ агента так меня разволновал, что я задумал, как сдам экзамены на официанта, заказать новый фрак, чтобы и мой торс был вознесен к потолку фирмы, которая и вправду единственная в мире, потому что до такого никому на свете не додуматься, кроме нашего человека… мне потом часто виделось, будто не мой торс, а я сам возношусь к потолку пардубицкой швейной фирмы, иной раз мне даже казалось, что я возношусь к потолку нашего ресторана «Злата Прага». И вот однажды, ближе к полуночи, я понес минеральную воду представителю фирмы «Беркель», тому, который продал нам весы, прямо-таки аптекарские, и машинку, тоненько нарезавшую венгерскую салями, я не постучал и вошел и увидел этого толстого агента, он сидел на ковре, он всегда, бывало, как поест, идет прямо в номер и там надевает пижаму, он сидел на корточках, и я было подумал, что он раскладывает пасьянс или сам с собой играет в карты, но он блаженно улыбался, весь залитый счастьем, будто малое дитя, и по всему ковру раскладывал одну стокроновую бумажку подле другой, он уже выложил ими полковра, но ему все еще было мало, он вытащил из портфеля следующую пачку купюр и аккуратно раскладывал их по рядам, так ровно, будто у него были нарисованы на ковре линейки и клеточки, каждую стокроновую бумажку он укладывал будто в заранее нарисованную клетку, и когда он заканчивал ряд, то этот ряд был так точно обрезан, как в пчелиных сотах, он блаженно глядел на свои сотенные и даже всплеснул толстыми руками и потом погладил ими лицо, полное детского восторга, он так и держал лицо в ладонях и любовался своими деньгами и потом опять стал прилеплять сотенные к полу, и если какая-нибудь купюра была повернута изнанкой или вверх ногами, он поправлял ее так, чтобы все лежали одинаково, и я стоял и боялся кашлянуть или выйти, денег тут было целое состояние, все квадратики один к одному, и, главное, этот огромный восторг и эта тихая радость открыли передо мной перспективу, потому что я тоже любил деньги, как и он, просто такое не приходило мне в голову, и передо мной явилось мое будущее, все деньги, какие заработаю, пусть еще не в сотенных, а в двадцатикроновых купюрах, я тоже буду раскладывать вот так, когда я глядел на этого толстого простодушного человека в полосатой пижаме, то испытывал колоссальное наслаждение, я уже знал и видел, что в будущем это станет и моим развлечением, однажды я тоже закрою или вот так забуду запереть дверь и стану раскладывать на полу картину своей силы, своих способностей, картину истинной радости… Как-то раз вот так же я увидел поэта Тонду, пана Йодла, он у нас жил, потому что умел рисовать, вместо платы шеф каждый раз конфисковывал у него какую-нибудь картину, и вот Тонда за свой счет издал в нашем городе книжку стихов «Жизнь Иисуса Христа», так она называлась, но тираж был маленький, и Тонда его весь принес в свой номер, и там на полу раскладывал один экземпляр подле другого, и то снимал пальто, то опять надевал, такой он стал нервный от этого «Иисуса Христа», и весь номер выложил белыми книжками, и когда комнаты не хватило, так он перешел на площадку, пока не разложил эти тетрадки почти до лестницы, и опять то снимал пальто, то надевал, когда его бросало в пот, накидывал пальто на плечи, когда зяб, снова натягивал с рукавами, через минуту его опять обдавало жаром, и он быстро стаскивал с себя это пальто, и все время из ушей у него выпадала вата, ее он тоже то вынимал, то снова всовывал, зависимо от того, хотел он слышать мир вокруг себя или не хотел, почему-то этого поэта, который все время провозглашал возвращение в хижины и рисовал только крестьянские дворики где-нибудь в предгорье Крконош и все время говорил, что назначение поэта как художника — искать нового человека, почему-то его наши гости не любили, или, в сущности, они его любили, но все время что-нибудь ему подстраивали, он, то есть этот поэт, в ресторане тоже не только одевался и раздевался, но еще разувался и обувался, зависимо от того, какое у него было настроение, которое менялось каждые пять минут от этих поисков нового человека, и вот он то снимал, то надевал галоши, а гости, когда он снимал эти галоши, наливали в них пиво или кофе и потом смотрели, вилки мимо рта проносили, чуть не давились, когда поэт надевал галоши, как кофе или пиво стекало у него по ботинкам и он бушевал и кричал на весь ресторан: «Потомство злое, глупое и преступное… хижины для вас…», и плакал, но не от злости, а от счастья, потому что принимал это налитое в галоши пиво за знак внимания, мол, город с ним считается, хотя и не выказывает ему почтения, но видит в нем равного, такого же, как все молодые люди, но хуже всего получилось, когда галоши ему прибили гвоздями и поэт в них влез и, когда хотел вернуться к столу, ничего не вышло, чудо, что он не кувыркнулся, сколько раз падал на руки, так крепко были прибиты эти галоши, и снова он выдавал гостям: потомство злое, глупое и преступное, но сразу же прощал и предлагал им рисунок или книжку стихов и тут же сбавлял цену ради того, чтобы у него были деньги на жизнь… он вообще-то не был злым, наоборот, он парил над нашим городом, и мне часто казалось, что поэт, словно ангел над магазинчиком «У белого ангела», висел над городом и махал крыльями, и у него эти крылья были, я их даже видел, только боялся спросить у пана декана в церкви, а я их видел, когда он вот так раздевался и одевался, и его красивое лицо наклонялось над листком бумаги, он любил писать стихи у нас за столом, я видел его профиль, будто у серафима, и когда он вот так повернулся, я увидел, что над его головой нимб, обыкновенный круг, такое фиолетовое пламя вокруг головы, такое пламя, каким светится горелка фирмы «Примус», будто ему в голову налили керосин, и над ней сиял такой шипящий круг, что горит в ярмарочных фонарях… и еще, никто не умел так носить зонтик, как этот наш гость, когда он шагал по площади, никто не умел так небрежно набросить на плечи пальто, как этот поэт, и еще, никто не умел так надеть шляпу, как этот художник, хоть и торчали у него из ушей белые клочки ваты, хоть пальто он раз пять стянет и снова натянет, и пока перейдет площадь, десять раз снимет шляпу и снова водрузит, будто с кем-то здоровается… но он никогда ни с кем не здоровался, только низко кланялся бабам на рынке, торговкам, это было его особенное, потому что он искал своего нового человека, и когда бывало сыро или шел дождь, так он всегда заказывал суп из рубца в чугунке и булку и сам относил этим окоченевшим бабам, и когда он нес свой дар через площадь, то это было не просто так, мол, он несет им только суп, он нес в этом чугунке, я сам тоже так видел, он нес торговкам свое сердце, сердце человека в супе из рубца, или свое сердце, порезанное и приготовленное с луком и перцем, и он нес его, как священник несет дарохранительницу к последнему причастию, вот так этот поэт носил чугунки с супом и плакал, какой он хороший, хоть он и живет у нас в долг, но все равно купил этим старушкам супу, но не для того, чтобы они согрелись, а чтобы знали, что он, Тонда Йодл, думает о них, ими живет, относится к ним как к себе самому, и этот поступок часть его взгляда на мир, его действенной любви к ближнему, и прямо сейчас, а не после смерти… и вот, когда он раскладывал по полу свои новые книжки, и даже на площадке, уборщица, когда несла ведро из уборной, наследила на белых обложках «Иисуса Христа», но Тонда не кричал ей: потомство злое, глупое и преступное, — каждый след он оставил, эти почти мальчишеские отпечатки подошв, и подписал, и продавал «Иисуса» со следом вместо десяти крон за двенадцать… так вот, книжку он издал за свой счет, и всего двести штук, потом он договорился с католическим издательством в Праге, что они выпустят еще десять тысяч, и он целые дни подсчитывал, снимал пальто и снова надевал, три раза падал, когда ему прибивали гвоздями галоши, и еще одно я забыл! каждые пять минут он всыпал в себя какие-то лекарства, и потому всегда был обсыпан порошками, будто какой-то мельник, будто у него порвался мешок с мукой, грудь и колени на черном костюме были у него совсем белые, и какое-то лекарство, «неурастенин» оно называлось, он пил прямо из бутылки, и от этого вокруг рта была у него желтая каемочка, будто он жевал табак, и вот он всыпал в себя и пил эти лекарства, от которых каждые пять минут ему было то жарко, что аж вспотеет, то холодно, и он дрожит так, что весь стол начинал дребезжать, и вот столяр измерил, сколько метров заняла эта «Жизнь Иисуса Христа», комнату и площадку, и Тонда потом подсчитывал, когда выйдут те десять тысяч, то это будет столько книжек, что если бы положить их на землю, то они бы вымостили дорогу из Часлава до Гержманова Мостца или покрыли бы всю площадь вместе с прилегающими улицами исторической части нашего города, а если бы книгу стихов поставить в ряд одну за другой, то получилась бы посреди шоссе полоса, разграничительная линия, от Часлава до самой Йиглавы, и так он задурил меня этими подсчетами, что я ходил по мостовым нашего городка и все время только и видел эти выложенные книги, и я понимал, какое это, должно быть, прекрасное чувство, когда на каждой плитке мостовой вытеснено твое имя и десять тысяч раз повторено «Жизнь Иисуса Христа», но за эту «Жизнь» Тонда остался должен, и вот пришла пани Кадава, владелица типографии, и упаковала Тондову «Жизнь Иисуса Христа», и два коридорных все вынесли в двух бельевых корзинах, и пани Кадава говорила, а вообще-то орала: «Иисус Христос» у меня в типографии, и за восемь крон я всегда выдам вам одного «Иисуса Христа»… и Тонда снял пальто, и выпил из бутыли «неурастенин», и кричал, и бушевал: потомство злое, глупое и преступное…