Айрис Мердок - Под сетью
Сойдя с поезда, я не ощутил жгучего желания увидеть Мэдж. Мне хотелось отдаться во власть привычным чарам; в жизни так мало минут можно назвать священными. Какие бы мысли ни породило во мне свидание с Мэдж, я займусь ими позже, это еще успеется. Я медленно шел по направлению к Сене, в твердой уверенности, что где бы ни проходила черта между видимостью и реальностью, то, что я испытываю сейчас, для меня реально. Образ Мэдж побледнел, как утренняя свеча. Был тот ранний час, когда в сточные канавы Парижа текут, завихряясь водоворотами, таинственные ручьи, направляемые кусками старой мешковины. Ясный утренний свет чуть подкрасил серые фасады домов на набережной, они казались мягкими и пористыми, как глазурь на пирожном. Некоторые подробности не способна удержать даже самая нежная память. Убаюканные, закрытые ставнями дома с высокими лбами. Я долго стоял, облокотясь на парапет, глядя в зеркало Нового моста, чьи полукруглые арки вместе со своими отражениями образуют безупречные «О», так что не разобрать, где арка и где отражение, до того неподвижна поверхность Сены той стеклянной неподвижностью, какой Темза с ее приливами и отливами никогда не достигает. Я стоял и думал об Анне, благодаря которой этот город обогатился для меня целой россыпью новых подробностей, когда я, знавший его много лет, впервые водил ее по парижским улицам.
Наконец мне захотелось позавтракать. Я пошел в сторону отеля, где жила Мэдж, и по дороге уселся в уличном кафе неподалеку от Оперы, Здесь я начал примечать более прозаические черточки огромного города, и через некоторое время мое внимание привлекла какая-то суета на тротуаре, рядом с кафе. Там, словно в ожидании чего-то, стояли несколько мужчин без пиджаков. Я разглядывал их с ленивым интересом и вскоре сообразил, что они появились из соседнего книжного магазина. Чего это они ждут, подумал я. Они всматривались в конец улицы, возвращались в магазин, опять выходили на тротуар и ждали, ждали. Я повернулся, чтобы взглянуть на магазин, и понял, что происходит. Центральная витрина была пуста, а поперек ее гигантскими буквами было написано «Prix Goncourt».[14] Каждый год, когда присуждаются крупные литературные премии, издатели книг-претендентов готовятся к тому, чтобы в мгновение ока выпустить произведение победителя конкурса новым, огромным тиражом. Затем десятки тысяч экземпляров на всех парах доставляются в книжные лавки, чтобы еще до того, как новость потеряет свою остроту, публика могла насытиться литературным произведением, удостоенным высокой награды. Готовясь к этому событию, всякий книжный магазин с претензией на интеллектуальность заранее освобождает свою главную витрину, и когда победитель примчится со скоростью экстренного выпуска газеты, ему уже обеспечен тут радушный прием.
Я пил кофе, наблюдая эту сценку и размышляя о несхожести французских и английских литературных нравов, как вдруг послышался скрежет тормозов и у тротуара резко затормозил грузовик. Мужчины без пиджаков облепили его, а уже в следующее мгновение выстроились цепочкой и начали быстро передавать по ней в магазин пачки книг. Через дверь мне было видно, как другие продавцы в это время поспешно устанавливают в пустой витрине картонные полки, которые через несколько минут заполнит от края до края, монотонно и победно повторяясь, имя автора и название книги-победителя. Вся сценка напоминала своей четкостью и быстротой полицейский налет. С веселым интересом я следил за тем, как пустеет грузовик, в то время как витрина у меня за спиной уже заполнялась множеством белых томиков. Я оглянулся, чтобы рассмотреть книгу поподробнее, и перестал улыбаться.
По всей витрине, назойливое, как несмолкающий крик, бежало имя; Жан-Пьер Бретейль; а ниже, повторяясь параллельно — заглавие: «Nous les vainqueurs», «Nous lesvainqueurs», «Nous les vainqueurs». Я вскочил с места, еще раз прочел слова «Prix Goncourt». Сомнений быть не могло. Расплатившись по счету, я подошел и остановился перед витриной. И снова стал читать одно и то же десять раз, сто, пятьсот раз. Жан-Пьер Бретейль. «Nous les vainqueurs». Пирамида книг росла у меня на глазах, ни один голос не нарушал согласного хора. Наконец вершина ее стала сужаться. Вот уже последняя книга заняла свое место на самом верху, и продавцы высыпали на улицу посмотреть, как выглядит витрина снаружи. Имя автора и заглавие поплыли у меня перед глазами, я отвернулся.
Только теперь меня неприятно поразило, что все мои чувства заглушила душевная боль. Боль такая глубокая, что сперва я даже не мог ее объяснить. Я пошел куда глаза глядят и попробовал разобраться в своих ощущениях. Разумеется, меня очень удивило, что Жан-Пьер получил премию Гонкуров. Жюри этого конкурса, эта плеяда громких имен, может быть, и не непогрешимо, но грубой или нелепой ошибки оно никогда не допустит. Что они короновали Жан-Пьера в минуту буйного помешательства — эту версию можно было сразу отбросить. Эту книгу я не читал. Оставалось сделать вывод. И чем больше я думал, тем ясней понимал, что вывод может быть только один: Жан-Пьер написал наконец хорошую книгу.
Я остановился посреди тротуара. Что со мной творится? Почему меня так уязвило, что Жан-Пьер добился удачи? Я зашел в кафе и заказал рюмку коньяку. Сказать, что я завидовал, значило бы упростить ситуацию. Я испытывал ужас и негодование, словно столкнулся с чудовищным нарушением законов природы; такое чувство мог бы испытать человек, если бы его излюбленную теорию неожиданно разбил по всем пунктам орангутанг. Я раз и навсегда зачислил Жан-Пьера в определенную категорию писателей. А он втихомолку менял кожу, исподволь оттачивал свое мастерство, добивался большего благородства мысли, большей чистоты эмоций — нет, это было нестерпимо! В воображении я уже наделял его книгу всеми возможными достоинствами, и чем дальше, тем сильнее ярость и страдание овладевали мной, не оставляя места ни для чего другого. Я заказал вторую рюмку. Жан-Пьер не имел никакого права тайком от всех превратиться в хорошего писателя. Я чувствовал себя так, будто стал жертвой обмана, мошенничества. Годами я работал на этого человека, тратил свои знания и чувства, перекладывая его макулатуру на наш чудесный английский язык; а теперь он, без всякого предупреждения, вдруг заявляет о себе как настоящий писатель. Я словно воочию увидел Жан-Пьера — его пухлые руки, короткие седые волосы. Как совместить представление о хорошем писателе с этим образом, который был мне так давно, так хорошо знаком? Это был процесс болезненный, словно отречение от самых заветных взглядов. Человек, которого я считал всего лишь партнером в сделке, оказался соперником в любви. Одно было ясно: раз на Жан-Пьера нельзя больше смотреть просто как на источник доходов, с ним вообще нельзя больше иметь дело. К чему тратить время на переписывание его сочинений, вместо того чтобы творить самому? Я не буду переводить «Nous les vainqueurs». Ни за что. Ни за что.
Только в десять часов я вспомнил про Мэдж. Я взял такси и поехал к ней в отель, пока я ехал, моя ярость перешла в бесшабашную решительность, мускулы напряглись, гордо поднялась голова. В отель «Принц Киевский» я вошел не робко, не бочком, как сделал бы в другое время. Я вошел с независимым видом, нагоняя страх на портье и швейцаров. Такова сила мечущих пламя человеческих глаз, что этим людям даже не пришлось притворяться, будто они не замечают кожаных квадратиков на локтях моего пиджака, — по-моему, они и в самом деле не заметили. Я повелел, чтобы меня провели к Мэдж, и не успел оглянуться, как уже стоял у ее двери. Дверь распахнулась, и я увидел Мэдж: она полулежала на кушетке, в позе, явно принятой уже довольно давно, в ожидании моего прихода. Дверь за мной неслышно затворилась, как за владетельным принцем. Я сверху глянул на Мэдж и почувствовал, что никогда еще не был так рад ее видеть. Под моим взглядом все ее великосветское величие растаяло, и я прочел по ее лицу, какое глубокое волнение, облегчение и радость она испытала при моем появлении. Я испустил торжествующий клич и коршуном налетел на нее.
***Потом нужно было что-то говорить. Еще входя, я поразился новой перемене в Мэдж, но впечатление это сразу заслонили другие. Теперь же, пока она пудрила нос, я сидел и осознавал эту перемену. Платье на ней было строже, изящнее, чем прежние, и устрашающе безупречного покроя, прическа преобразилась совершенно. Исчез волнистый английский перманент, теперь волосы облегали ее голову тугими фестонами. Она казалась стройнее, пикантнее; даже движения у нее стали более изящными. Кто-то явно потрудился над ней, притом кто-то, понимающий в этих делах побольше, чем Сэмми. Она украдкой следила за мной, подкрашивая губы — нежные и гордые губы женщины, знающей, что она желанна; и когда я потянулся поцеловать ее, повернула голову и царственным движением подставила мне искусственно цветущую и благоухающую щеку. Наблюдать эти стремительные перемены было страшновато — точно видишь, как движутся звезды или вертится земля.