Станислав Виткевич - Прощание с осенью
— Нет, нет, что ты делаешь, только поцелуй, я не хочу сейчас, зачем, подожди, мама очень огорчилась бы, через два часа, после венчания, ох, какой же ты нехороший, — простонала она, уже отдаваясь. (Впрочем, это внезапное изнасилование, несмотря на боль, и страх, и еще что-то жуткое, непостижимое, заставило ее испытать безумное удовольствие.) — Я так хотел, чтобы это произошло после всего. Ты был таким хорошим до сих пор — ах — ах — ты пьян, это ужасно...
— Я должен сегодня, прямо сейчас, иначе я никогда не стану твоим, я должен, должен, и ты должна, а если нет, я брошу тебя и исчезну.
— Это, верно, все та еврейка, эта Геля, о как я ее ненавижу! Делай что хочешь, — прошептала Зося и отдалась ему.
— Нет, она любит тебя. Все не то. Все это во сто раз глубже, чем может показаться. Ты не знаешь. Я сию же секунду обязан замкнуть круг своей жизни. Не то момент пройдет, и я никогда не смогу сделать этого.
Он закрыл ее рот страшным поцелуем, лишил ее сил ударом чего-то невыразимого в самую тайную часть ее девичьего тела. И теперь они лежали: одна куча мяса и два духа на противоположных концах Млечного Пути, соединенные страшной, бессмысленной, большой, идеальной любовью. Обидев Зосю, Атаназий из страшного чистого чувства, казалось, вырвал свои внутренности без помощи рук и инструментов. Он любил ее в этот момент даже без налета чувственности (ничего странного) и с напряжением, сводящим на нет любую возможность интеллектуального контроля, практически уничтожающим сам предмет «любви». Моральный Джек Потрошитель — ein psychischer Lustmörder[38]. Зося тихо плакала, наполненная неизвестным ей чувством совершенства всех внутренностей, граничащим почти что с экстазом. После мгновения грусти она простила ему, хотя предпочла бы пойти к алтарю как честная полудевственница. Но с этого мгновения все зло-то и началось. Впервые Атаназий использовал Зосю как антидот против «той». Теперь обе они были совершенно на равных, несмотря на то, что их любовник внушал себе нечто совершенно иное.
Венчания прошли как положено. Отец Выпштык отпустил грехи, но отстранил Атаназия от причастия, которое должно было пройти завтрашним утром по той причине, что кающийся забыл и позавтракал сегодня, хотя должен был поститься до шести вечера. Пара свечек, тихие ответы, внешне ничего интересного — венчание было самым скромным, даже без служек. Присутствовали только папа Берц и мама Ослабендзкая, а свидетелями были Пурсель, Логойский, Сморский и Темпе (эти последние, разумеется, со стороны Препудрехов) — извращение и снобизм. Гибнущие осенью насекомые, на мгновение выведенные из сна жаркими лучами снижающегося с каждым днем солнца. Исповедальник всех присутствовавших, отец Иероним, казалось, знал все, но даже глазом бы не моргнул, чтобы воспрепятствовать надвигавшимся событиям. Один лишь параметр в этом уравнении был мнимым — Атаназий, который подсознательно, непроизвольно во всем обманывал его. Каким же мелким выглядело все это на фоне надвигающейся социальной бури. Пламя свечей, казалось, дрожало не от дыхания и движений собравшихся людей, а от самого напряжения пространства, выгнувшегося в каком-то ожидании. Свет, сконцентрированный на главном алтаре, где проходила церемония, не освещал всего здания, которое самой тишиной, этим потенциальным резонансом, глухо, монотонно гудящим даже в моменты абсолютной тишины, шептало что-то страшное, выхватывая, неизвестно почему, именно этот клочок земли. В темных закоулках таились зловещие тени. Всем хотелось плакать, так было ужасно, невыразимо скверно. Один только ксендз Выпштык сиял и полными доброты очами смотрел на скованные им две пары узников: он верил, что таинство очистит их и укажет им новый путь в жизни. А они чувствовали, что над ними свершается какое-то нечеловеческое насилие, и не знали в то мгновение, чего ради поддаются ему. И если бы не завтрашняя революция и ощущение начала развала всего, что окружало их в жизни, может быть, и убежали бы от алтаря еще до того, как их окончательно лишат свободы. Вся вековая сила костела давила на них и дробила, превращая в однородную инертную страдающую массу. Даже для неверующего Атаназия это венчание становилось чем-то метафизически сильным, неистребимым: он впервые начал понимать весь демонизм супружества. Но разве, несмотря на свое неверие, он не был фактически католиком, нисколько не хуже, чем Геля Берц? Загипнотизированный верой невесты, к вере обратился и Препудрех, выполняя все с бессознательной серьезностью дрессированного животного. Странные движения подсвеченного снизу отца Иеронима, карикатурно отраженные громадными тенями, смущали спокойствие сонных стрельчатых арок. Явно чувствовалось, что это последние предсмертные конвульсии чего-то некогда прекрасного и великолепного, но и в этом была какая-то страшная неземная сила. Ксендз-призрак в костеле-призраке творил реальное венчание четырех призраков, умирающих отбросов сомнительной ценности прошлого. Неотвратимость нависла надо всеми, выдавливая из души каждого самое существенное в нем. «Между таким венчанием и смертью разница небольшая», — подумал старый Берц и обратился вполголоса к госпоже Ослабендзкой:
— Не считаете ли вы, что было бы лучше иначе сочетать эти пары: чтобы ваша дочь вышла за этого Препудреха, а этот знаменитый Атаназий чтобы женился на моей дочери! Э?
— Что вы такое говорите, господин Берц. Чрезмерное трудовое напряжение и злоупотребления рассудок вам замутили?
— Не до такой степени, как вы думаете. Страшная судьба ждет эту четверку в данной комбинации, если только те социальные изменения, к которым мы неумолимо приближаемся, не изменят принципиально их психологии.
Госпожа Ослабендзкая «вспыхнула» и отвернулась от старика, который беспомощно вперил свои черные зенки в пламя одной из свечей. В этот момент он напоминал скорее громадного таракана, а не Вельзевула. Он начал думать над тем, как бы незаметно, минуя первый этап, сразу проскользнуть в партию социалистов-крестьяноманов и уже при следующем перевороте занять пост министра передела земель. У него по этой части были свои оригинальные концепции привлечения к земле еврейского пролетариата. В новых условиях он должен был найти какое-то применение своей энергии, а большие массы капитала он предусмотрительно переместил за границу. Он давно уже мечтал о том, чтобы стать государственным мужем, — момент казался соответствующим для исполнения этой мечты, если революция задержится на втором этапе. В этом направлении следовало бросить все силы.
Наконец церемония закончилась, и вся компания оказалась перед костелом. Мороз определенно спал. Дул теплый южный ветер, гоня по черному небу рваные облака, подсвеченные рыжим заревом города. Ощущалось беспокойство во всей природе, все куда-то беспорядочно, лихорадочно стремилось. То же самое беспокойство передалось и без того встревоженной событиями группе отбросов общества, загружавшихся в берцовский транспорт. В красном дворце должна была состояться послевенчальная оргия — может, вообще последняя. Уже во время завтрака старик отказался от идеи переманить Темпе в свой лагерь. Темпе был неумолим — incorruptible[39]. Но старик был вынужден пока терпеть его как свидетеля на свадьбе и гостя на обеде. А его «друзья» — Атаназий и Ендрек — даже не догадывались, сколь важную роль уже играл этот на вид невидный бывший офицер и неудавшийся поэт. На людей у Берца был нюх: в случае удачного уравнительного переворота он видел его на верху власти, и от одной этой мысли уже дрожал. Его следовало обезвредить любой ценой. Принцип абсолютной свободы, который исповедовали предводители нынешнего восстания, делал невозможными какие-либо репрессии. Но ведь только в этом и была возможность победы крестьяноманов.
Завтра могло быть все (смерть, разграбление дворца и т. п. вещи), а потому сегодня снова тривуты и агамелиновые соусы, мурбии в холодном виде (чудо кулинарного искусства), сладко-соленые тафтаны и вино с острова Джебель-Чукур, и коньяк из выродившихся лоз раджи Тимора. Гости бессовестно жрали и пили — нависшая над головой революция возбуждала самые низменные (почему самые низменные?) аппетиты. Князь Тьмы во фраке, при всех орденах, царил вместе со своей дочерью, сатанинская красота которой достигла сегодня апогея. Атаназий сидел рядом с Гелей, евшей мало, но зато пившей сверх обычной меры, и постоянно подливал своей жертве все новые и новые смеси редчайших алкогольных напитков мира. Она бесовски ухмылялась, думая: «Вот бы на всей этой пирамиде святости сделать какое-нибудь жуткое свинство, а завтра вызвать Выпштыка, поговорить с ним обо всем откровенно, покаяться, а потом снова то же самое, и так все время. А может, уже сегодня рассказать ему обо всем этом?»
Она поискала глазами ксендза, но его место пустовало. Отцу Иерониму на сегодня хватило реальности, и он улизнул по-английски или даже хуже, во время обеда и во время какого-то тоста. Атаназий продолжал пить угрюмо, снедаемый все более болезненным вожделением. Он косил глазом на княгиню Препудрех и обмирал от невероятных желаний. Чем же было все в сравнении с единым локоном ее рыжих волос на белой чувственной шее, чем было все будущее в сравнении с одним-единственным квадратным сантиметром ее адской кожи, одно прикосновение к которой лишает человека рассудка? Или этот широкий рот и волчьи зубы, жестоко вонзившиеся в разлагающийся плод гиалиса. Кровь сворачивалась в нем до боли, и горечь потерянной навсегда жизни разворачивалась в мозгу в непонятную концепцию какого-то бессовестного обмана. «Я сам себя обманул — мне больше никогда не удастся закупорить жизнь, — безголосо хрипел он внутрь себя. — Разве что прямо сейчас изменить с ней Зосе — вот было бы неописуемое наслаждение. И тогда закончилось бы раздвоение, и я начал бы снова по-настоящему любить ее — то есть кого?» — спросил он сам себя. «Конечно, Зосю. Иначе я возненавижу ее за то, что она стоит у меня на пути к счастью. Счастье, — иронически прошептал он. — Несчастье во мне самом...»