Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Шли десять человек, а с ними ехал всадник. А когда эти десять человек приблизились — люди узнали в них татар-сторожей, а во всаднике — поручика Мусатова.
Управляющий случайно застал его в Кроеровщине и, смертельно перепуганный, умолял его, чтобы он скакал в Суходол за помощью. Но у поручика были другие планы. Бунт был слишком счастливым случаем, чтобы выпустить инициативу из рук, отдать ее другому, остаться без репутации мужественного и деятельного человека.
Зеленоватые глаза Мусатова загорелись предчувствием событий. Опасность — ерунда: что происходит без опасности? Она придавала даже острый оттенок тому, что он собирался делать. И потому он прикрикнул на управляющего:
— Ну-ка замолчи! Наделают тут глупостей, а ты исправляй... Сколько сторожей в поместье?
— Десять.
— Давай их сюда.... А сам скачи в Суходол. Скажешь, пан Мусатов сам двинулся в Пивощи... Пускай не медлят.
Управляющий смотрел на него с плохо скрываемым уважением и некоторым ужасом. И это было хорошо: будет свидетель. В душе поручика все ликовало от восхищения собственной хитростью. Пускай в Суходоле спешат. Это необходимо, чтобы его не обвинили в излишней самоуверенности. Но они не успеют, они просто не смогут успеть. «Молодой и распорядительный поручик, случайно оказавшийся на месте», сделает все без них... Не следовало только показывать радости. И потому он спокойно осматривал оружие татар.
— Как же вы? — с ужасом спросил управляющий.
— Служба, — ответил Мусатов с легким удрученным вздохом, не слишком тяжелым, чтобы управляющий не подумал, что он боится, но и не слишком легким, чтобы управляющий не подумал, что он идет на это с легким сердцем и что это вообще неопасное дело.
— Поручик, — предупредил управляющий, вы так рискуете...
— Служба, — вновь ответил Мусатов, понимая, что одним этим коротким словом он взял управляющего вместе с потрохами.
— Благослови вас Бог, — с умиленным восхищением произнес управляющий. — Сбереги вас судьба для отечества.
— Э, бросьте... Поспешайте лучше... Все-таки их четыре сотни одних мужиков...
Он сказал это с гордо-самоотверженным, слегка опечаленным выражением на лице.
— И вы не боитесь?
— Боюсь. Но иду... Жаль христианской крови... Свои ведь Иваны... Свои Петры... Утешает только, что нас всего десять, что мы рискуем больше.
Он не думал, насколько это нравственно и по-христиански, — рисковать собой и бунтовщиками, насколько вообще малая кровь нравственнее большой. Он не думал и о том, что татар-сторожей,? которые станут стрелять в Иванов и Петров, нельзя причислить к христианам, и поэтому его мужественный поступок, строго говоря, совсем нельзя считать христианским, а его достойные слова принимают оттенок безумного парадокса. Он знал, что ни управляющий, ни те, наверху, не подумают, не захотят подумать так, и он останется христианином, который не захотел слишком большой христианской крови и пожалел — в меру служебных возможностей — братьев по вере, своих же Иванов и Петров.
Потому он сдержанно перекрестился и обратился к подчиненным:
— Двигай, братки.
...И вот теперь отряд вступал в Пивощи, и, по мере того как он медленно подвигался вперед, вырастала в размерах грязно-белая, молчаливая толпа под дубом. Когда до него оставалась каких-то шагов сорок, Мусатов остановил своих людей, а сам отъехал от них к толпе на длину корпуса коня, не больше. Он знал, что приближаться больше нельзя: стащат с коня, и тогда подчиненные не успеют помочь, побоятся стрелять и, возможно, побегут, ведь их всего только десять против... четырехсот — нет, учитывая баб, не меньше как против... шестисот. А тогда вместо достойного поступка получится конфуз: «Это, знаете ли, тот поручик, который с негодными средствами отправился усмирять бунт... Парвеню, выскочка, чего вы хотите...»
Могли даже просто дать по шее — это страшнее смерти...
Нельзя было быть смешным. Он ощупывал своими зеленоватыми, как у рыси, глазами молчаливую толпу, а его руки, цепкие и скрыто-нервные, со сплющенными на концах, как долото, пальцами, лежали на седельной луке.
Постепенно он понимал: опасность присутствует, но очень маленькая. И это взбодрило его.
— Что тут произошло? — спросил он.
В ответ — молчание.
— Чьи суслоны горели?
Опять молчание. «Боже, только бы не молчали все время!»
— Молчите, сук-кины сыны... Вилами бросаетесь. Знаете, чем это может закончиться?
Некоторые опустили головы. «Боже, только бы не рухнули на колени, только бы не...»
— Что ж вы, братцы? Как это вы решились? Разойдитесь, не вводите в грех христианина... Разойдитесь смирно по хатам...
В его смягчившемся голосе была снисходительность: так кошка на минуту отпускает жертву, чтобы было что догонять. Он игрался настроением толпы, но толпа не могла знать его мыслей, толпа видела только, что поручик отпустил удила, наверно, потому, что боится... И именно так, как жидкость в сообщающихся сосудах стоит на одном уровне, но начинает колебаться, едва только увеличилось давление на ее поверхность в одном из сосудов; именно так, как повышается — и не может не повышаться — поверхность воды в одном из сосудов, если она падает во втором, — возросла смелость толпы, когда поручик «испугался». Давлением, которым он делал с толпой все, что хотел, была его воля, и он неплохо знал психологию гурьбы, в то время как гурьба не знала и не могла видеть скрытых пружин, которые управляли его поведением.
— Вы что, сожгли господскую рожь?.. Плохо.
— А то, что он с нами сделал, хорошо? — взорвался в толпе чей-то голос. — Обычай ломает, за сгон не заплатил.
Можно было немного повысить голос. Но не слишком, чтобы не опомнились прежде времени.
— Будете отвечать!
— Вот что, — бросил, выступая из рядов, Горлач, — иди отсюда, пан офицер. Мы наделали — наш и ответ. Иди... Правда, люди?
Достаточно было играть. Достаточно, потому что толпа ощетинилась.
— Тогда отдадите ваш хлеб, — продолжал Мусатов. — Сейчас же отдадите... И на сгон пойдете завтра, хамские морды.
И обратился к отряду:
— Слушай меня... Пойдете к их скирдам и определите, сколько им надо отдать, чтобы за ночь не припрятали... До последнего снопа...
Удар был рассчитан. Толпа взревела. Угроза была бестолковой и именно потому вызвала гнев, при котором не рассуждают.
— Пусть попробуют взять!
— Посмотрим,