Сильвия Эштон-Уорнер - Времена года
– Я зайду завтра, в середине дня, – говорит он; это его первая попытка заранее договориться о встрече, если память мне не изменяет.
– Можете привезти велосипед.
– Я его сокрушил! Я его сокрушил!
– Кого?
– Его величество старшего инспектора начальных школ мистера У. У. Аберкромби! Он сам обратился ко мне, и я милостиво согласился дать ему аудиенцию в баре. Он попросил, чтобы я... ну, скажем... пересмотрел свое решение. Мои слова сокрушили его!
– Не верю.
Я помню свой визит к старшему инспектору.
– Но это так!
– Я хочу сказать, не верю, что слова могут сокрушить кого-нибудь вроде У. У. Он несокрушим. Во всяком случае, с помощью слов.
– «Шесть футов административной власти в твидовой упаковке! – Вот что я заявил ему! – Шесть футов серой работоспособности! Жрец культа человеколюбия! Культ еще существует, но без вдохновения. Чаша, которую вы держите над нашими головами, пуста! – сказал я. – Пусть когда-то это было не так. Пусть когда-то доброта, о которой твердят наши учителя, питала вашу методику. Но сейчас чаша пуста. Административная пыль убила вдохновение. Чаша пуста! Пуста! – сказал я. – Остался только культ».
– И много вам пришлось выпить для храбрости?
– Семь кружек пива и четыре порции джина. О, как я счастлив! Как я счастлив!
– А он что сказал?
– Ему нечего было сказать. Эта длинная высохшая серая палка, эти десять ярдов серого твида, эта шестифутовая башня, сложенная из администрирования, работоспособности, элегантности, методики и мнимой доброты, рухнула, рассыпалась в прах, и мне пришлось помогать бармену выносить мусор.
Я не верю ему.
– Да здравствуют радости, которые дарит нам джин!
Поль достает бутылку бордо. С воодушевлением наливает мне через край, раскачиваясь, как заправский матрос на палубе корабля во время шторма.
– Выпьем, – шепчет он, высоко подняв бокал, – за вечер... вечер... ну, скажем... понимания!
Мы переносим бордо и Ван Гога в гостиную. Поль обладает поразительной способностью забывать о прошлом, даже недавнем, как забывают о смерти. Своей. А я только рада погрузиться в размышления о картинах и рисунках удивительного художника, который был наделен удивительным упорством и умер молодым, сгорев на огне собственной страсти. Какая пропасть отделяет это пламя от жалкого мерцания рядом со мной! Но в меня уже впиваются когти долга. Я должна вернуться к рисункам! Поль уносит французский вермут, который оставил у меня две недели тому назад...
– Так что же сказал У. У.? – спрашиваю я, когда мы усаживаемся.
В Селахе, где по углам висит паутина, говорят только правду.
– Он сокрушил меня.
– А как же ваша великолепная речь?
– Он сказал: «Надеюсь, вам было приятно высказаться, мистер Веркоу» – и поставил точку.
Темнота подступает все ближе, и сейчас, когда уже слишком поздно, я наконец понимаю, что означает стремление Поля сказать что-то всему миру. Он слез с ходуль, и его ум заблистал. Его раскрепощенный мозг кипит мыслями и переливается всеми цветами радуги, как пауа[14], и предо мной предстает лучшее, что есть в этом человеке, – человек, который за что-то борется.
Но я принадлежу к старшему поколению, и восторженность Поля угнетает меня сильнее, чем его отчаяние. Сияние преходящей славы только сгущает ночной мрак вокруг него. Почти до могильного – для того, кто его уже оплакал. Темнота подступает, поглощая все вокруг, до рассвета далеко, но меня больше не просят стать «этой женщиной». Тем лучше. После бегства Поля из школы в мире позади моих глаз произошла перестановка. Нет, этому человеку не суждено пожрать меня. Песенка «Ты да я» спета.
Посреди рассуждений о страсти как источнике вдохновения я встаю и подхожу к Полю. На этот раз мне не нужно запрокидывать голову. И я мгновенно вновь становлюсь учительницей. Поль сидит, откинувшись на спинку старого кресла, и смотрит на меня. Я треплю его по подбородку – первое добровольное прикосновение к его особе.
– Что случилось, что случилось, малыш?
Поль закрывает рот, молчание; с рассуждениями покончено.
– Что вы будете делать завтра?
Я знаю, чего он не будет делать завтра. Он не изуродует мой день. Не сорвет мою работу. Не помешает мне пойти в церковь, не заставит меня бодрствовать до четырех-пяти утра. В общем, не сделает меня «этой женщиной». И в частности, не пожрет меня. Отдает ли он себе в этом отчет? Думаю, что отдает. Он никогда не принадлежал к тем, кто не способен угадать смысл «прозрачных иносказаний». Пора ему понять, что я не могу быть для него последним прибежищем. Что нет для него прибежища. Пора понять, что «вера в другое существо» – миф.
Он смотрит поверх моей головы в окно, в темноту ночи, в темноту бесконечной ночи... И сейчас наконец ему нечего сказать. Как и мне. В Селахе воцаряется тишина, почта осязаемая. Огонь гаснет, я подхожу к двери и прислоняюсь к косяку. Какие найти для него слова? Что бы сказал Полю его преподобие? Наверное, то же, что с легкостью говорит при случае мне: «Благословляю вас». Но я не вправе произносить эти слова... И я наверняка не могу сообщить Полю ничего ценного. Теперь я хотя бы понимаю, в чем ошиблась, если уж не знаю, как ему помочь. Моя мысль работала недостаточно четко, я не могла быть ему хорошим поводырем. Долгие часы, которые я в ущерб работе тратила на разговоры, смех, музыку и алкоголь, пропали даром. Искусство и работу нельзя откладывать на завтра, потому что без них невозможно прозрение. Поля надо было держать подальше от моих кистей и книг, тогда я принесла бы ему гораздо больше пользы в те немногие минуты, которые у меня для него оставались. А я так щедро отдавала ему свое время. Щедро и бессмысленно. И сейчас я нищая.
– Я собираюсь, – спокойно отвечает он наконец, – сесть утром на автодрезину и уехать в Веллингтон. Поработаю на верфи, пока не получу место на судне. Дядя готов взять меня в компаньоны, его контора занимается мытьем окон.
Поль сливает в бутылку остатки французского вермута из своего стакана.
– Вы уедете утром домой?
– Домой? – переспрашивает он, поднимая глаза.
Я тоже чаша, которая пуста.
Его веки подрагивают, он разглядывает пустой стакан.
– Сейчас мне, наверное, лучше прогнать вас. Вам надо поспать.
– Домой? – переспрашивает он и снова смотрит на меня.
Я запускаю пальцы в волосы, и так уже поседевшие из-за него. Поль поднимает пустой стакан.
– Мой дом здесь!
Он произносит эти слова с покорностью пожилого человека, без ломанья, без жалости к себе. И ставит стакан на стол вверх дном.
Я запускаю в волосы все десять пальцев и вновь пытаюсь найти какие-нибудь слова, какие-нибудь удивительные слова, те единственные слова, которые нужно произнести. Волосы летят клочьями – только и всего. Я поворачиваюсь на сто восемьдесят градусов, распахиваю дверь и бегу, спотыкаясь, через темный сад к дому. Пробегаю через неосвещенную кухню в холл, оттуда в спальню, захлопываю за собой дверь, свертываюсь клубком на кровати и натягиваю на голову одеяло. Но и тут меня настигает звук удаляющихся шагов там, под деревьями. Я отчетливо слышу, как опускается на землю одна нога, потом другая... потом захлопываются ворота. «Ты слышишь эти шаги, бог?» – вопрошаю я. И все это оттого, что я изменила своей работе. Я так щедро отдавала ему свое время!
Щедро и бессмысленно.
Звук шагов стихает, растворяясь в безграничности ночи, и я вспоминаю слова, которые произнесла несколько месяцев тому назад: «В любое время, при любых обстоятельствах». Неужели он тоже их вспоминает? Какие круги разошлись от этих слов...
На следующий день – в воскресенье! – у задней двери дома на меня обрушивается родительница номер один.
– Мы все утро оттирали потолок! Сколько ведер воды вылили! А щетки пришлось сжечь! В жизни не видела, чтобы столько крови было у человека! Даю вам честное слово, мисс Воронтозов, куски сердца так и повисли на потолке! Кого хотите спросите!
– Что вы будете с ним делать?
Никто не любил Поля, я тоже его не любила.
– Ой, не знаю. Он ничей.
– На самом деле он мой. Можете принести его сюда. Зайдите, пожалуйста, к... мистер Риердон, надеюсь...
– Насчет похорон уже договорились. Надо только куда-нибудь его положить.
– В моей гостиной гроб будет вполне уместен.
Я уже оплакала Поля. У кого из смертных достанет сил пройти через это дважды...
Я стою в гостиной и смотрю на поверженного Поля. Лицо не пострадало. Но смерть изменила его. Оно стало похоже на чье-то другое мертвое лицо. На мертвые личики. О ком я сейчас думаю? Я побывала не на одних похоронах в па. Все мертвые лица, наверное, чем-то похожи. Но как странно, что... до меня все доходит так медленно.
Я не сумела спасти тебя, Поль, говорю я и иду к окну; я хочу поднять опущенные женщинами шторы и впустить в дом прохладную ласковую зарю. Я плохо понимала тебя, малыш. Я не подобрала ключа. Хотя согласись, я возвращаюсь к гробу, где покоится мертвая красота, ты не очень-то старался мне помочь.