Михаил Алексеев - Мой Сталинград
Политрук минометной роты несуществующего пока что 106-го стрелкового полка несуществующей дивизии, я предстал пред строгие очи Баталова, кажется, одним из самых первых, и, наверное, поэтому был задержан им несколько дольше, чем держал он других, тех, что прибывали позже меня. А приезжали командиры с разных концов страны – кто из военных училищ, кто из госпиталей после излечения. Рядовые же – из Томской, Омской, Новосибирской, Иркутской областей, из Красноярского края и Северного Казахстана. У меня оказалось достаточно времени, чтобы присмотреться к Баталову и запомнить его. Был он высок, а мне, низкорослому, вообще казался великаном. Глаза светло-голубые, и им, по их небесному цвету, полагалось бы быть мягкими и добрыми, а у Баталова они были необыкновенно суровы, и суровость эту им придавали нависшие над ними густые рыжие брови. А может быть, оттого они были такими, что на их хозяина, оказавшегося у истоков рождения нового боевого соединения, навалилась уймища разных забот.
Взяв в соображение это последнее, я представился по всей форме. При этом не только сам я, но и Баталов встал по стойке «смирно», для чего ему нужно было выйти из-за стола, за которым сидел и то и дело поднимал трубку телефона, делая какие-то распоряжения и принимая доклады. Светлокудрая голова его почти упиралась в потолок.
– Вольно, – не скомандовал, а сказал он голосом, каким приглашают незнакомого человека присесть. – Расскажите, товарищ младший политрук, откуда прибыли. Были ли на фронте раньше? – и кивнул в сторону единственной табуретки, стоявшей чуть в сторонке от его стола.
Я уселся и коротко доложил. Чуть подробнее (не мог удержаться!) рассказал о том, что войну встретил на Украине, в Сумах, хотя сам родом с Саратовщины, успел немного повоевать в составе отряда Особого назначения, созданного из трех военных училищ – двух артиллерийских и одного пехотного. В конце сентября сорок первого мое училище сняли с передовой и отправили под Ташкент, в город Чирчик, для подготовки новых командирских кадров.
– Так, говорят, распорядился сам Сталин, – не утерпев, добавил я.
– Ну а потом?
– Попросился опять на фронт. И вот послали к вам в эту Двадцать девятую.
– Но ее пока что еще нет. Будем создавать ее с листа, как говорят футбольные тренеры. С тобою, младший политрук, вместе, – и только теперь капитан улыбнулся. И улыбка, как это бывает у любого из нас, мгновенно преобразила его, будто солнышко, вырвавшись из-за тучки, осветило лицо человека, которому, думается, хотелось бы оставаться строгим во всякую минуту. Будто спохватившись, он быстро удалил ее, спрятал под насупленными бровями, сказал, выходя из-за стола и протягивая руку:
– Добро, политрук. Иди к баракам. Там увидишь указатели. Какие отведены вашему Сто шестому полку, бери их под свою ответственность. Туда сейчас отвозят дрова и уголь. Пригляди и за этим, – моя рука была туго сжата и задержалась немного в его руке. – Ну а теперь ступай.
Ни команды «кругом!», ни «шагом марш!» не последовало, и то, что под конец суровый этот человек стал обращаться ко мне на «ты», как-то отеплило душу, вообще сделалось чуток уютнее в неуютном этом, закутавшемся в снежные сугробы краю.
По дороге к баракам, неизвестно для какой первоначальной цели построенным здесь, а теперь приготовившимся стать нашими казармами, я вдруг вспомнил о том, что меня немало удивило и озадачило при встрече с Баталовым. Удивила танкистская форма капитана: в петлицах темно-серой диагоналевой гимнастерки я успел заметить два малюсеньких танка, сейчас же разбудивших во мне давнюю, не покидавшую меня зависть к летчикам и танкистам. Зависть эта многократно усилилась после известных довоенных фильмов «Истребители» и «Трактористы» с их песенкой о трех танкистах. Марк Бернес и Николай Крючков, облаченные в формы летчика и танкиста, не воспринимались мною как артисты, исполнившие такие-то роли. Они грезились мне. Я видел их во сне и наяву героями неба и тех, кто будет сокрушать врага на земле бронею и огнем танков. Летчик и танкист с малых лет были мечтой, которую я считал для себя совершенно недосягаемой. Тем не менее один-единственный раз попытался было приблизиться к ней и приблизился настолько близко, что даже немного испугался и не сразу поверил в то, что со мною произошло.
В 1938 году, когда я был только что призван в армию и проходил действительную службу в Иркутске, в одном из стрелковых полков, я подал заявление в авиатехническое училище, в ту пору очень знаменитое, находившееся к тому же по соседству с нашими Красными Казармами, тоже знаменитыми, потому что через них в разные годы прошла чуть ли не вся матушка-пехота. Неожиданно для себя был допущен к экзаменам – сдал их без особого труда, поскольку был призван прямо из педагогического училища. Был бесконечно счастлив уже одним тем, что попал в авиацию. Пускай, рассудил сам с собой, не буду летать, но, ставши «технарем», буду все-таки постоянно при самолете, а там, глядишь, как-нибудь переберусь и в летчики. Но в училище была еще одна комиссия, постоянно действующая и, на мою беду, самая бдительная, а именно: медицинская. А вот ее-то как раз я и боялся пуще всех остальных, хотя и был вроде бы отменно здоров. При очередном осмотре, когда увидел человека в белом халате и с докторской бородкой, да еще с двумя трубками, засунутыми в уши, я так испугался, что кровь мгновенно взбунтовалась во всех моих жилах, давление поднялось до угрожающей отметки, и на следующий же день я оказался за воротами училища и вернулся в Красные Казармы в свой полк, в пехоту, значит. Всю ночь, находясь на самой верхней полке трехъярусных нар, безутешно плакал. Плакал беззвучно, иначе старшина Добудько быстро «утешил» бы меня, вытер бы мои слезы: он был страшно грозен, наш ротный старшина Добудько. Но сейчас не о нем речь. Мысль к нему подобралась по пути от капитана Баталова. Ну, размышлял я, шагая по еще плохо укатанной снежной дороге, ну, меня, положим, не приняли в авиационное училище, а ведь он-то, Баталов – танкист, как же он, за какие грехи угодил теперь в пехоту? В нашей дивизии даже одной танковой роты не предусмотрено штатным расписанием – он-то, оперативник, должен знать про то!
В тот день мне сделалось обидно за Баталова. И вот теперь, тут, под Сталинградом, вторая встреча с ним [18].
– Командиров прошу ко мне. И вы, товарищ младший политрук, – тоже. Что у вас с ногами? – Подойдя поближе, Баталов пригнулся, чтобы «освидетельствовать» меня. – Ходить-то вы можете?
– Могу, товарищ капитан! – бодро отрапортовал я. – От Абганерова до Сталинграда без малого сто километров отшагал. Так что...
– Добро. Постой, я вроде бы где-то встречал вас?
– Встречали, товарищ капитан. В Акмолинске.
– Ну, может быть, – и, обращаясь уже к нам двоим, ко мне и Хальфину, приказал: – Оставайтесь пока здесь. Через час вам приведут пополнение. Сто семьдесят человек. Поведете их к Елхам.
Этого часа было, конечно же, недостаточно, чтобы мы подлечили свои ноги, чтобы осмотрелись еще раз – в этом же саду Лапшина – поискали своих. Но все-таки хватило, чтобы старшина роты рассказал нам о своих странствиях по бесчисленным балкам и балочкам, прежде чем одна из них, выпрямившись под конец, вывела к самой Волге. Любивший повествовать обо всем неторопливо, на этот раз Кузьмич вынужден был спешить, отчего речь старшины сбивалась, уводила его и нас, внимающих ему, то вправо, то влево, то вперед, то назад, как бы следуя крутым поворотам и извивам помянутых балок и балочек, оказавшихся спасительными для него и для Зельмы, не отрывавшегося от старшины ни на одну повозочную упряжку. Впрочем, своим спасением эти двое обязаны не только оврагам, но и собственной сообразительности прежде всего. Им было ведомо народное изречение относительно того, что на миру и смерть красна. Но Кузьмич в данных ему обстоятельствах не стал следовать этой пословице. Он решил про себя: как там ни была бы красна смерть на миру, но жизнь все-таки краше. И о ней он думал, когда не потянулся вслед за основной массой отступающих, а резко повернул влево, в одну из дочерних балок, которая тоже вела на восток, но не по прямой, а под углом, не забывая при этом по-ужиному извиваться, как бы хитрить, прикрываясь по обоим скатам невысоким, в общем-то, чахлым, но довольно густым кустарником, – к ним лошади Кузьмича и Зельмы прижимались так плотно, что не были видны с воздуха даже тогда, когда совсем рассветало. Их не надо было направлять туда с помощью вожжей: умные животные быстро сообразили: под деревцами будет прохладнее да можно еще почесаться о ветви и отпугнуть комаров, оводов, слепней и тьму-тьмущую другой кровожаждущей твари, от которой одним помахиванием куцеватого хвоста не избавишься. Теперь даже сам Кузьмич не мог бы сказать, сколько раз приходилось им перебираться с одной балки на другую, часто под самым носом противника; весьма возможно, что такая близость повозок могла быть принята немцами за свои. Зельма мог отнести это на свой счет: недаром же природа поместила его сердце не с левой, а с правой стороны, – помните?!