Ирвинг Стоун - Муки и радости
Микеланджело смотрел в презрительно-хмурое лицо Пьеро и словно бы слышал голос своего отца: «Разве это дело — быть каменотесом во дворце Медичи! Это все равно что служить грумом».
Тут, в первый раз, заговорила Альфонсина.
— Будьте любезны, перенесите этот спор в свою комнату, — сказала она.
Пьеро с сердитым видом шагнул в какую-то дверь. Микеланджело решил, что самое благоразумное для него — идти вслед за Пьеро. Он оказался в комнате, где среди серебряных шлемов и кубков Пьеро, полученных им за победы на турнирах, увидел не один шедевр искусства — «Палладу» Боттичелли, «Беллерофонта» Бертольдо; в вызолоченных нишах он заметил старинные раскрашенные статуи из дерева.
— У вашей светлости превосходный вкус! — невольно воскликнул Микеланджело.
Это замечание ничуть не смягчило Пьеро.
— Когда я заинтересуюсь твоим мнением, я тебя спрошу. А пока объясни мне, почему ты считаешь себя выше, чем любой другой наемный работник в нашем доме?
Подавляя злость, Микеланджело стиснул зубы: надо было ответить как можно вежливее.
— Я скульптор. Я нахожусь в этом дворце по просьбе вашего отца.
— У нас во дворце живут сотни мастеровых. Если им говорят: «Сделай», — они не упрямятся. Ты приступишь к работе завтра же утром. И смотри, чтобы статуя ее светлости была красивой.
— Этого не добился бы даже сам Мино да Фьезоле.
Глаза Пьеро вспыхнули.
— Ты… ты… деревенщина! Собирай свои пожитки и убирайся вон!
Придя к себе в комнату, Микеланджело живо вытащил всю свою одежду из сундука и раскидал ее на кровати. В дверь постучали. Вошла Контессина с няней.
— Я слышала, что ты рассорился с моим братом.
Микеланджело, низко склонясь, шарил рукой на самом дне сундука.
— Встань как следует и будь добр поговорить со мной! — Она сказала это с гневным, величественным видом.
Микеланджело выпрямился и подошел к Контессине близко-близко.
— Мне нечего сказать.
— Это правда, что ты отказался делать портрет Альфонсины?
— Отказался.
— А отказался бы ты, если бы тебя попросил о том же мой отец?
Микеланджело молчал. В самом деле, отказал бы он Лоренцо, к которому питал столь глубокую привязанность?
— А если б я попросила сделать мой портрет? Ты бы отказался?
Сейчас ему придется ответить.
— Пьеро меня не просил, — тихо произнес он. — Пьеро мне приказывал.
В коридоре послышался звук торопливых шагов. В комнату вошел Лоренцо; лицо его потемнело, взгляд был колючий. Няня, заикаясь, сказала ему:
— Ваша светлость… Я не хотела пускать ее сюда.
Лоренцо нетерпеливо отмахнулся.
— Мне жаль, что это случилось в моем доме, — сказал он, глядя Микеланджело в лицо.
Глаза Микеланджело сверкали.
— Разве я не просил твоего отца отдать тебя мне?
— Просили.
— Значит, я отвечаю за тебя.
— Мне не в чем извиняться.
— Я и не желаю никаких извинений. Ты вошел в наш дом как член семейства. И никто не может обращаться с тобой, как… как с шутом… никто не может выгнать тебя из твоего дома.
У Микеланджело подогнулись колени. Он сел на кровать. Лоренцо говорил теперь гораздо спокойнее.
— Но и тебе, Микеланджело, следует многому поучиться…
— Конечно. Например, манерам…
— …и тому, чтобы не бежать к себе в комнату всякий раз, когда тебя обидят, и не собирать вещи. Ведь это отнюдь не показывает твою верность по отношению ко мне. Ты меня понимаешь?
Микеланджело поднялся, слезы текли у него по щекам.
— Я должен попросить прощения у Пьеро. Я не очень-то вежливо выразился о его жене.
— Но и он должен извиниться перед тобой. А что ты пожелаешь сказать ему в ответ — это уж твое дело.
Задержавшись на мгновение, Контессина обернулась через плечо и прошептала:
— Помирись с Пьеро. Он может причинить тебе уйму неприятностей.
7
Пришла пора выбрать для работы тему. Но какую именно тему? Что его интересовало, что влекло?
Платоники настаивали на том, чтобы Микеланджело взял древнегреческий мотив.
— Разве мало чудесных мифов, — сказал Полициано, не вытерев со своих темно-красных губ сок дыни-канталупы. — Геракл и Антей, битва с амазонками, троянская война.
— Уж очень мало я знаю об этом, — посетовал Микеланджело.
Ландино, с важной миной на лице, заметил:
— Дорогой Микеланджело, вот уж несколько месяцев мы в качестве официальных наставников только и делаем, что стараемся пополнить твои знания о Древней Греции и ее культуре.
Пико делла Мирандола засмеялся: голос его звенел, будто звуки виолы и клавикордов.
— Мне кажется, что мои друзья хотят прямо-таки перенести тебя в золотой век язычества.
Ученые принялись рассказывать Микеланджело о двенадцати подвигах Геракла, о страдающей по своим погибшим детям Ниобе, об афинской Минерве, об Умирающем Гладиаторе. Но тут Лоренцо умерил пыл платонистов, сказав несколько жестким тоном:
— Не надо предписывать нашему юному другу тему для работы. Пусть он изберет ее по своей доброй воле.
Усевшись поглубже, Микеланджело откинул голову на спинку кресла; при свете свечей его янтарные глаза поблескивали, в темно-каштановых волосах вспыхивали красные блики. Он прислушивался, что говорит ему его внутренний голос. Одно он ощутил теперь со всей определенностью: тема его первой работы не может быть заимствована из Афин или Каира, Рима или даже Флоренции. Они должна родиться в нем самом, из того, что он знал, чувствовал, понимал. Иначе всякая попытка будет напрасной. Произведение искусства — не школьное упражнение, в него надо вложить что-то сугубо личное, присущее только тебе. Его должно подсказать твое сердце.
Лоренцо спрашивал его: «Что бы ты хотел выразить в своей скульптуре?» И сейчас Микеланджело мысленно отвечал ему: «Что-то очень простое, глубоко затрагивающее мои чувства. Но что я постиг, что я знаю на свете? Только то, что я хочу быть скульптором и что я люблю мрамор? Чтобы создать изваяние, этого очень мало».
И вот под гул оживленного разговора ученых он увидел себя на ступеньках часовни Ручеллаи в тот день, когда он вместе с учениками Гирландайо впервые вошел в церковь Санта Мария Новелла. Часовня была сейчас словно перед глазами: он видел богородиц Чимабуэ и Нино Пизано и вновь почувствовал, как он любил свою мать и как тосковал, когда она умерла, почувствовал свое одиночество, свою жажду любви.
Было уже поздно. Ученые разошлись, но Лоренцо все еще сидел в своем кресле. Хотя и считалось, что Лоренцо временами был груб и резок на язык, сейчас он говорил очень сердечно и просто.
— Ты должен простить нашим платонистам эту восторженную любовь ко всему греческому. Фичино возжигает светильник перед бюстом Платона. Ландино в память Платона ежегодно дает великолепный литературный вечер. Платон и греки вообще служат для нас как бы ключом, которым мы пользуемся, чтобы вырваться из темницы религиозных предрассудков. Мы стараемся здесь, во Флоренции, установить новый век Перикла. Ты должен учитывать это и понять нас, когда мы превозносим все греческое.
— Если вы не очень устали, Лоренцо, — сказал Микеланджело, — то хорошо бы пройтись немного по дворцу и посмотреть на изображения божьей матери с младенцем.
Лоренцо взял в руки чудесно отполированную бронзовую лампу. Они прошли по коридору и оказались близ приемной Лоренцо: там находился мраморный рельеф Донателло, такой безликий и невыразительный, что можно было усомниться, действительно ли это работа великого мастера. Лоренцо повел Микеланджело в спальню Джулиано. Самый младший из семейства Медичи спал, укрывшись с головой, и даже не проснулся, когда Микеланджело и Лоренцо начали обсуждать написанную на деревянной доске картину Пезеллино — «Богоматерь с Младенцем и двумя ангелочками». Потом Великолепный вновь вывел Микеланджело в коридор, и у алтаря капеллы они смотрели Богородицу с Младенцем работы фра Филиппо Липпи; Лоренцо сказал, что моделями художнику послужили монахиня Лукреция Бути, которую любил Филиппе Липпи, и их ребенок, Филиппино Липпи, теперь тоже художник, прошедший выучку у Боттичелли, подобно тому как в свое время Боттичелли учился у фра Филиппе. Затем они остановились перед «Богородицей» Нери ди Биччи и «Божьей матерью с Младенцем», созданной Лукой делла Роббиа, — обе эти картины отличались яркостью красок; наконец, Микеланджело переступил порог спальни Лоренцо: здесь висела «Мадонна Магнификат», написанная Боттичелли для отца и матери Великолепного лет двадцать назад.
— Эти два ангела, стоящие на коленях перед богородицей и младенцем, — это мой брат Джулиано и я. Когда Пацци убили Джулиано, из моей жизни ушло все самое светлое… Мой портрет, как ты видишь, слишком идеализирован. Я некрасив и не стыжусь этого, а все художники думают, что мне нравится, когда они мне льстят. В нашей часовне писал Беноццо Гоццоли и тоже польстил мне — сделал мою смуглую кожу светлой, курносый нос прямым, а мои жидкие волосы такими же прекрасными, как у Пико.