Жозе Эса де Кейрош - Знатный род Рамирес
— Слушай, Гонсало: вот отличный случай. Стоит тебе захотеть, и через несколько дней ты станешь депутатом от Вилла-Клары!
Фидалго из Башни замер на месте, — словно огненная звезда упала с неба к его ногам на плохо освещенную улицу!
— Слушай внимательно! — продолжал Гоувейя, выпуская руку фидалго, чтобы без помех развивать свою идею. — У тебя нет никаких обязательств по отношению к возрожденцам. Уже год как ты уехал из Коимбры и можешь совершенно свободно избрать свою политическую дорогу, поскольку всерьез ничем себя не связал. Две-три заметки в газетах — это пустяки…
— Но…
— Слушай, не перебивай! Ты хочешь вступить на политическую арену? Хочешь. Так не все ли равно, в качестве историка или возрожденца? И те и другие — добрые христиане, сторонники конституции… Важно начать и пробиться. Перед тобой распахивается запертая доселе дверь. Что может тебя остановить? Личные нелады с Кавалейро? Вздор!
Он взмахнул рукой, словно отметал подобное ребячество.
— Все это чистейший вздор. Между вами нет пролитой крови. По сути дела, вы даже вовсе не враги. Кавалейро — талантливый, приятный человек… Если хочешь знать, во всем нашем уезде нет никого, более родственного тебе по духу, по образованию, по манерам, по образу мыслей… Город наш маленький, все равно рано или поздно вы бы встретились и помирились. Так пусть это случится сейчас, когда примирение открывает тебе дорогу в парламент!.. Повторяю еще раз: депутатом от Вилла-Клары будет тот, кого поставит Кавалейро!
Фидалго из Башни с трудом перевел дух; волнение душило его. Он машинально снял шляпу и стал обмахивать запылавшее лицо; затем после короткого молчания сказал:
— Но ведь Кавалейро, как ты говоришь, весь во власти местных традиций… Ему нужен человек богатый, влиятельный…
Гоувейя даже приостановился и развел руками:
— А ты-то что же? Черт подери! Ты здешний помещик, у тебя «Башня», ты владелец «Трейшедо». Сестра твоя очень богата, куда богаче Лусены. Не буду уж говорить об имени, о происхождении… Помилуй! Рамиресы владеют Санта-Иренеей более двухсот лет,
Фидалго из Башни вскинул голову:
— Двухсот?! Почти тысячу лет!
— Ну вот видишь! Тысяча лет… Вы древнее королевства! Стало быть, ты знатнее короля! Ну, скажи сам, разве это не преимущество перед Лусеной? Не говоря уж об уме… О, черт!..
— Что с тобой?
— Горло!.. Опять запершило в горле. Я все-таки еще не совсем здоров…
И Гоувейя заторопился домой, делать полоскание; доктор Маседо вообще запретил ему гулять по вечерам.
Гонсало пошел проводить друга до дома. Поплотнее укутав шею шерстяным шарфом, Гоувейя подытожил:
— Депутатом от Вилла-Клары, Гонсалиньо, будет тот, кого захочет Кавалейро. А Кавалейро — и это совершенно точно — всем сердцем желает выдвинуть тебя, именно тебя, на политическое поприще. А потому, стоит тебе протянуть Кавалейро руку дружбы, и округ твой. Кавалейро хочет, очень хочет видеть тебя депутатом, Гонсалиньо.
— Так ли это, Жоан Гоувейя? Не знаю…
— Зато я знаю!
И, шагая по безлюдной Калсадинье, Жоан Гоувейя доверительно открыл фидалго, что Кавалейро только ищет предлога, чтобы возобновить дружбу со стариной Гонсало. Не далее как на прошлой неделе Кавалейро говорил буквально следующее: «Среди всего нашего поколения я не знаю ни одного человека с таким несомненным, прекрасным политическим будущим, как Гонсало. У него есть все: великолепные способности, имя, личное обаяние, дар слова… Все! Я по-прежнему искренне привязан к Гонсало и очень, очень желал бы видеть его в парламенте».
— Собственные его слова, дорогой мой!.. Он говорил это дней пять-шесть тому назад в Оливейре, когда мы сидели у него в саду за кофе.
Гонсало впитывал в себя эти речи. Лицо его пылало. С трудом подыскивая слова, как бы обнажая самую сокровенную глубь своей души, он проговорил:
— По правде говоря, я тоже по-прежнему люблю Кавалейро. А что до счетов между нами… Пора их забыть… Все это давно кончилось, ушло в небытие, все это теперь так же несущественно, как распри Горациев и Куриациев…* Ты прав: между нами нет пролитой крови. Да что! Мы вместе росли, жили как братья, одной жизнью… Поверишь ли, Гоувейя? Каждый раз, как я его вижу, у меня даже сердце щемит, так хочется подойти к нему и крикнуть: «Ах, Андре! Тучи давно развеялись, дай обнять тебя!» Право, если я до сих пор этого не сделал, то из одной только застенчивости… Все это одна застенчивость! А я, ей-богу, готов хоть сейчас помириться, от всей души! Только вот как он?.. Ведь, по правде говоря, Гоувейя, я в своих заметках не щадил Кавалейро!
Жоан Гоувейя остановился, вскинув трость на плечо и глядя на фидалго с добродушной усмешкой,
— В твоих заметках? А что, собственно, ты писал в своих заметках? Что сеньор губернатор деспот и донжуан?.. Дорогой мой друг! Всякому только лестно, если политические противники укоряют его тем, что он деспот и донжуан! Ты воображаешь, что обидел его? Да он был просто в восторге!
Фидалго с беспокойством возразил:
— Пожалуй! Но намеки на закрученные усы, на курчавый чубчик…
— Ах, Гонсалиньо! Красивые волнистые волосы и подкрученные усы — не такой уж изъян, чтобы их стыдиться! Напротив!.. Женщинам это нравится. Ты думал, что выставил Кавалейро в смешном свете? Ничуть не бывало! Просто-напросто ты оповестил всех дам и девиц, читающих «Портский вестник», что есть на свете красивый малый, занимающий должность губернатора в Оливейре.
И, остановившись последний раз (на другой стороне улицы, в угловом доме светились открытые окна его квартиры), Гоувейя внушительно поднял палец и заключил свою речь настойчивым советом:
— Гонсало Мендес Рамирес, завтра ты пошлешь к Торто за парой рысаков, сядешь в коляску, примчишься в город, вбежишь, раскрыв объятия, в кабинет к губернатору и крикнешь без лишних слов: «Андре, что было, то прошло, забудем все и обнимемся! К тому же у тебя пустует избирательный округ, так давай сюда и округ!» — и через пять-шесть недель ты, под колокольный звон, станешь сеньором депутатом от Вилла-Клары… Хочешь чаю?
— Нет, спасибо.
— Тогда прощай. Итак, берешь коляску и едешь в Оливейру. Понятно, нужен какой-нибудь предлог,
Фидалго заторопился.
— Предлог есть. То есть… Я хочу сказать, что мне и в самом деле нужно, необходимо было поговорить с Кавалейро или с ответственным секретарем — насчет здешнего арендатора. Собственно, из-за него я и тебя сегодня искал, Гоувейя!
И Фидалго довольно сбивчиво описал свое приключение на дороге, придав ему еще более мрачный колорит. Уже не одну неделю этот злополучный Каско не давал ему прохода, чтобы заполучить в аренду «Башню». Но Гонсало договорился с Перейрой Бразильцем, который предложил намного больше, чем мог выжать из себя Каско. Каско после этого шатался по всем тавернам, неистовствовал, угрожал, а вчера вечером вдруг вышел навстречу фидалго на уединенной лесной тропе и кинулся на него с дубиной! Слава богу, бандита удалось отогнать тростью. Но теперь над покоем и даже жизнью фидалго нависла оскорбительная тень этой дубины. Если будет совершено вторичное покушение, придется пристрелить Каско, как дикого зверя… Так что друг Гоувейя должен не откладывая вызвать этого болвана и хорошенько отчитать его, а может быть, даже подержать несколько часов под замком…
Сеньор председатель муниципального совета слушал его, ощупывая горло, потом отрезал:
— В Оливейру, дорогой мой, прямо в Оливейру! Дела о превентивном заключении решает губернатор.
Для такого бандита выговора маловато!.. Только тюрьма! Пусть посидит денек на хлебе и воде… Мне должны прислать письменное распоряжение. Ты действительно в опасности. Нельзя терять ни минуты!.. Завтра же садись в коляску и скачи к губернатору. Хотя бы в интересах общественного порядка!
И Гонсало, проникшись серьезностью дела, сдался на несокрушимый довод об общественном порядке.
— Хорошо, Жоан Гоувейя, пусть будет так!.. В самом деле, речь идет об общественном спокойствии. Завтра же я еду в Оливейру.
— Отлично, — заключил Гоувейя, дергая за колокольчик. — Кланяйся Кавалейро. Скажу одно; теперь нам остается только организовать образцовые выборы, с фейерверком, приветственными кликами и банкетом у Гаго… Так хочешь чаю? Нет? Значит, спокойной ночи. Да, вот что: через два года, Гонсало Мендес Рамирес, когда ты будешь министром, вспомни наш ночной разговор на Калсадинье в Вилла-Кларе!
Гонсало в задумчивости прошел мимо почтамта, обогнул белые ступени церкви св. Бенто, свернул, ничего не замечая и как бы в беспамятстве, в обсаженную акациями улицу, ведущую на кладбище. Здесь узкая Калсадинья взбегает на самую высокую точку города и вырывается на простор: перед фидалго открылись поля от Валверде до Кракеде, — и он почувствовал, что и его жизнь, тесная и пустая, как эта Калсадинья, вырывается на простор, где бушует ветер, где кипит увлекательная, бурная деятельность. Стоявшая на его пути глухая стена внезапно раскололась, перед ним зияет спасительная трещина! А по ту сторону — все заманчивые радости, все, к чему так тянуло его в Коимбре! Но… но невозможно пролезть в эту щель, не оцарапав свое достоинство, не поранив самолюбия. Как же быть?