Дени Дидро - Монахиня_ Племянник Рамо_Жак-фаталист и его Хозяин
— Сестра Сюзанна, сегодня я надеюсь узнать все, что вам пришлось пережить. Идемте.
Я последовала за ней. Она усадила меня в свое кресло рядом с кроватью, а сама поместилась на более низком стуле. Я выше ростом, и сиденье мое было выше, поэтому я несколько возвышалась над ней. Настоятельница находилась так близко от меня, что прижала свои колени к моим и облокотилась на кровать.
После минуты молчания я начала свой рассказ:
— Хотя я еще очень молода, но перенесла много горя. Вот уже скоро двадцать лет, как я живу на свете, и двадцать лет, как страдаю. Не знаю, сумею ли я вам все рассказать и хватит ли у вас сил меня выслушать. Много выстрадала я в родительском доме, страдала в монастыре святой Марии, страдала в лоншанском монастыре — всюду были одни страдания. С чего начать мне, матушка?
— С первых горестей.
— Но рассказ мой будет очень длинным и грустным; я бы не хотела огорчать вас так долго.
— Не бойся, я люблю поплакать; лить слезы — такое чудесное состояние для чувствительной души. Ты, наверно, тоже любишь плакать? Ты утрешь мои слезы, а я твои, и, может быть, когда ты будешь рассказывать о своих страданиях, мы будем счастливы. Как знать, куда приведет нас наше умиление?
При последних словах она посмотрела на меня снизу вверх уже влажными глазами. Она взяла меня за руки и еще больше придвинулась ко мне, так что мы касались друг друга.
— Рассказывай, дитя мое, — промолвила она, — я жду, я чувствую самую настоятельную потребность растрогаться. Кажется, за всю свою жизнь я никогда еще не была до такой степени преисполнена сострадания и нежности…
И вот я начала свой рассказ, почти совпадающий с тем, что я написала вам. Невозможно передать впечатление, которое он на нее произвел; как она вздыхала, сколько пролила слез, как негодовала против моих жестоких родителей, против отвратительных сестер из монастыря св. Марии и из лоншанского монастыря. Я бы не хотела, чтобы на них обрушилась хоть малая доля тех бед, которые она им желала. Нет, мне не хотелось бы, чтобы хоть волос упал из-за меня с головы моего злейшего врага.
Время от времени она меня прерывала, вставала и прохаживалась по комнате, потом снова садилась на свое место. Иногда она поднимала руки и глаза к небу, потом прятала лицо в моих коленях.
Когда я ей рассказывала о сцене в карцере, об изгнании из меня беса, о моем церковном покаянии, она чуть не рыдала. Когда же я дошла до конца и умолкла, она низко склонилась к своей кровати, уткнулась лицом в одеяло, заломила руки и долго оставалась в таком положении.
— Матушка, — обратилась я к ней, — простите меня за огорчение, которое я вам причинила. Я вас предупреждала, но вы сами захотели…
Она ответила лишь следующими словами:
— Злые твари! Подлые твари! Только в монастыре можно до такой степени утратить человеческие чувства. Когда к обычному дурному расположению духа присоединяется еще ненависть, они переходят уже все границы. К счастью, я кротка и люблю всех своих монахинь; одни из них в большей, другие в меньшей степени уподобились мне, и все любят друг друга. Но как такое слабое здоровье могло выдержать столько мучений? Как эти маленькие руки и ноги не надломились? Как такой хрупкий организм все это выдержал? Как блеск этих глаз не угас от слез? Безжалостные! Скрутить эти руки веревками! — И она брала мои руки и целовала их. — Затопить слезами эти глаза! — И она целовала мои глаза. — Исторгнуть жалобы и стоны из этих уст! — И она целовала меня в губы. — Затуманить печалью это прелестное и безмятежное лицо! — И она целовала меня. — Согнать румянец с этих щек! — И она гладила мои щеки и целовала их. — Обезобразить эту головку, вырывая волосы! Омрачить этот лоб тревогами! — И она целовала мне голову, лоб, волосы… — Осмелиться накинуть веревку на эту шею и раздирать острием бича эти плечи!
Она приподняла мой нагрудник и головной убор, расстегнула верх моего одеяния. Мои волосы рассыпались по голым плечам, моя грудь была наполовину обнажена, и она покрывала поцелуями мою шею, плечи и полуобнаженную грудь.
Тут я заметила по охватившей ее дрожи, по сбивчивости ее речи, по блуждающим глазам, по трясущимся рукам, по ее коленям, которые прижимались к моим, по пылкости и неистовству ее объятий, что припадок у нее не замедлит повториться. Не знаю, что происходило со мной, но меня охватил ужас: я вся дрожала, была близка к обмороку. Все это подтверждало мое подозрение, что болезнь ее заразительна.
— Матушка, в какой вид вы меня привели? Если кто-нибудь войдет…
— Останься, — просила она меня глухим голосом, — никто сюда не придет.
Но я старалась встать и вырваться от нее.
— Матушка, — сказала я ей, — поберегите себя, не то приступ вашей болезни снова повторится. Разрешите мне покинуть вас…
Я хотела уйти, я этого хотела, — в этом сомнения нет, — но не могла. Я чувствовала полный упадок сил, ноги у меня подкашивались. Она сидела, а я стояла; она потянула меня к себе; я боялась на нее упасть и ушибить ее. Я села на край ее кровати и сказала ей:
— Матушка, не знаю, что со мной; мне дурно.
— И мне тоже, — ответила она. — Приляг, это пройдет, это пустяки.
В самом деле, настоятельница успокоилась, и я тоже. Мы обе были в изнеможении: я опустила голову на ее подушку, она склонила голову на мои колени и прижалась к моей руке. В таком положении мы оставались несколько минут. Не знаю, о чем она думала, я же ни о чем не могла думать: я была совершенно без сил.
Мы обе хранили молчание; настоятельница первая нарушила его и сказала:
— Сюзанна, судя по тому, что вы мне говорили о вашей первой настоятельнице, она, по-видимому, была вам очень дорога.
— Очень.
— Она любила вас не больше, чем я; но вы ее больше любили… Не так ли?
— Я была очень несчастна, она утешала меня в моих горестях.
— Но откуда у вас такое отвращение к монастырской жизни? Сюзанна, вы от меня что-то скрываете!
— Вы ошибаетесь, матушка.
— Не может быть, чтобы вам, такой очаровательной, — а вы полны очарования, дитя мое, вы даже сами не знаете, как оно велико, — не может быть, чтобы вам никто не говорил об этом.
— Мне говорили.
А тот, кто говорил, вам нравился?
— Да.
— И вы почувствовали склонность к нему?
— Нет, нисколько.
— Как, ваше сердце никогда не трепетало?
— Никогда.
— Сюзанна, разве не страсть, тайная или порицаемая вашими родителями, причина вашей неприязни к монастырю? Доверьтесь мне, я снисходительна.
— Мне нечего доверить вам, матушка.
— Но все же скажите, что вызвало в вас такое отвращение к монастырской жизни?
— Сама эта жизнь. Я ненавижу весь ее уклад, обязанности, которые возлагаются на нас, затворничество, принуждение. Мне кажется, что мое призвание — в другом.
— Но почему вам это кажется?
— Потому, что меня гнетет тоска, я тоскую.
— Даже здесь?
— Да, матушка, даже здесь, несмотря на всю вашу доброту ко мне.
— Быть может, в глубине вашей души рождаются безотчетная тревога, какие-нибудь желания?
— Нет, никогда.
— Верю; мне кажется, что у вас спокойный нрав.
— В достаточной степени.
— Даже холодный.
— Возможно.
— Вы не знаете мирской жизни?
— Я мало ее знаю.
— Чем же она привлекает вас?
— Не могу сама себе уяснить, но, вероятно, в ней есть для меня какая-то прелесть.
— Не сожалеете ли вы о свободе?
— Конечно; а может быть, о многом другом.
— О чем же именно? Друг мой, говорите откровенно. Хотели бы вы быть замужем?
— Я бы предпочла замужество моему теперешнему положению. Это несомненно.
— Откуда такое предпочтение?
— Не знаю.
— Не знаете? Скажите мне, какое впечатление производит на вас присутствие мужчины?
— Никакого. Если он умен и красноречив, я слушаю его с удовольствием; если он хорош собой, это не ускользает от моего внимания.
— И ваше сердце остается спокойным?
— До сих пор оно не знало волнений.
— Даже когда их страстные взгляды ловили ваши, разве вы не испытывали…
— Иногда я испытывала смущение; я опускала глаза.
— И ваш покой не был нарушен?
— Нет.
— И страсти ваши молчали?
— Я не знаю, что такое язык страстей.
— Однако он существует.
— Возможно.
— И вы не знакомы с ним?
— Не имею о нем понятия.
— Как! Вы… А ведь это очень сладостный язык. Хотели бы вы узнать его?
— Нет, матушка, для чего он мне?
— Для того, чтобы рассеять вашу тоску.
— А может быть, он усилит ее. И к чему может послужить этот язык страстей, если не с кем говорить?
— Когда пользуешься им, то всегда к кому-нибудь обращаешься. Конечно, это лучше, чем такая беседа с самим собой, хотя и последнее не лишено прелести.
— Я ничего в этом не смыслю.