Арчибалд Кронин - Замок Броуди
Все это Мэри отлично понимала.
— Так ты не скажешь мне, Мэри? — продолжала приставать миссис Броуди. — Хотела бы я знать, что творится в твоей упрямой голове!
Она была в постоянном страхе, не замышляет ли дочь втайне какой-нибудь рискованный шаг, который снова вызовет гнев отца. И в этом трепетном страхе она уже предвкушала не только бичевание словами, но и то телесное наказание, которым он ей угрожал.
— Мне нечего рассказывать, мама, — возразила Мэри уныло.
Она знала, что, если только попытается облегчить душу, мать тотчас остановит ее отчаянным воплем протеста и, заткнув уши, убежит из комнаты. Мэри, казалось, уже слышала, как она, убегая, кричит: «Нет! Нет! Замолчи! Ни слова более! Я не хочу этого слушать! Это неприлично!»
И она с горечью повторила:
— Да нет же! Мне нечего тебе сказать.
— Но ты ведь о чем-то думаешь все время. Я по твоему лицу вижу, что думаешь, — настаивала миссис Броуди.
Мэри вдруг посмотрела матери прямо в глаза.
— Иногда я думаю о том, что была бы счастлива, если бы могла уйти из этого дома навсегда, — сказала она резко.
Миссис Броуди в ужасе подняла руки к небу.
— Мэри! Что за речи! Ты должна Бога благодарить за то, что у тебя такой дом. Хорошо, что отец не слышит, — он бы никогда не простил такой черной неблагодарности!
— И как ты только можешь это говорить! — закричала в исступлении Мэри. — Ведь ты должна чувствовать то же, что и я. Нам с тобой никогда не было хорошо в этом доме. Неужели ты не чувствуешь, как он давит нас? Он словно часть отцовской жестокой воли. Вспомни, вот уж полтора месяца я не выходила на улицу и чувствую, что я… я совсем больна, — заплакала она.
Миссис Броуди с удовлетворением встретила эти слезы как знак покорности.
— Не плачь, Мэри, — уговаривала она девушку. — Конечно, ты уже жалеешь о том, что говорила такие непристойные глупости о великолепном доме, в котором ты имеешь счастье жить. Когда отец его выстроил, во всем Ливенфорде только и речи было, что об этом доме.
— Да, — всхлипывала Мэри, — и о нас тоже все говорят. Это отец виноват, что мы не похожи на других людей и к нам относятся не так, как к другим.
— Еще бы! — с важностью подхватила миссис Броуди. — Потому что мы выше других.
— Ах, мама, никак ты не хочешь понять меня. Отец нас запугал, чтобы мы жили по его указке. Я чувствую, он нас доведет до какой-нибудь беды! Он хочет, чтобы мы держались в стороне от всех. У нас нет друзей. Я никогда не имела возможности повеселиться, как другие девушки: я была всегда взаперти.
— Так и надо, — перебила ее мать, — так именно и должна воспитываться девушка из порядочного дома. По твоему поведению видно, что тебя еще мало запирали!
Мэри, словно не слыша, смотрела, как слепая, в пространство, додумывая свою мысль до горького конца.
— Я была в тюрьме, во тьме, — шептала она про себя, — а когда вышла из нее, я была так ослеплена, что сбилась с пути.
Выражение полной безнадежности медленно разливалось по ее лицу.
— Нечего бормотать что-то непонятное, — резко прикрикнула на нее мать. — Если не можешь честно и откровенно поговорить с матерью, так не говори вовсе. Подумать только!.. Ты бы Бога благодарила за то, что есть люди, которые о тебе заботятся и держат тебя дома, чтобы уберечь от греха.
— Греха! Не много я нагрешила за эти месяцы, — глухо отозвалась Мэри.
— Мэри, Мэри! — укоризненно воскликнула мать. — Не отвечай так угрюмо. Будь весела и трудолюбива да оказывай больше почтения и покорности родителям. Ты должна бы краснеть от одной мысли, что за тобой бегают молодые люди бог знает какого происхождения. Ты должна бы охотно сидеть дома, чтобы от них избавиться, а не то что постоянно ходить с таким угрюмым видом. Боже, как подумаю, что тебе грозило!..
Мама замолчала из скромности и добродетельно содрогнулась, придвигая поближе к Мэри проповеди Сперджена. Закончив свою речь на самой высокой и патетической ноте, она встала и, отступая к дверям, сказала с ударением:
— Почитай вот это, дочь моя. Это принесет тебе больше пользы, чем всякие пустые разговоры, которые ты могла бы услышать вне дома.
Затем она вышла, прикрыв за собой дверь, очень тихо, в унисон набожным мыслям, занимавшим ее ум. Однако Мэри не прикоснулась к так настойчиво предложенной ей книге. Она безнадежно глядела в окно. Тяжелые тучи закрывали небо, быстрее приближая к вечеру короткий октябрьский день. Мелкий, но упорный дождик туманил окна. Ни малейшего ветерка. Три серебряные березы, уже облетевшие, стояли тихо, в унылой задумчивости. Мэри в последнее время так часто на них смотрела, что уже изучила их во всяком настроении и думала о них, как о ком-то своем, родном. Она наблюдала, как они теряли листья. Каждый лист падал тихо, медленно, трепеща, как последняя утраченная надежда, и с каждым листом Мэри теряла частицу веры. Эти три дерева превратились для нее в какой-то символ, и пока они были одеты живыми листьями, она не отчаивалась. Но вот слетел последний лист — и в этот вечер березы, как ее душа, были обнажены, окутаны лишь холодным туманом, погружены в глубокую безнадежную печаль.
Ребенок жил в ней, она ощущала, как он шевелится, с каждым днем все энергичнее. Ребенок жил, двигался, но знали о нем лишь она да Денис. Беременность ее оставалась незамеченной. Вначале Мэри очень заботилась о сохранении тайны, и это была нелегкая задача, но сейчас она о ней как-то не думала: голова ее была занята более серьезными и жуткими мыслями.
Однако, сидя в этот вечер у окна, она вспомнила, как первое движение ребенка внутри разбудило в ней щемящее чувство — не страха, а жадного томления. Точно молния, осветило оно темные пространства ее души, и ее охватила страстная любовь к будущему ребенку. Эта любовь поддерживала ее часто в тяжелые часы, помогала храбро переносить горе. У нее было такое чувство, что страдает она теперь ради ребенка и чем больше она будет страдать, тем больше будет вознаграждена потом его любовью.
Но все это было, как ей казалось, очень давно, когда надежда еще не окончательно ее покинула. Тогда она еще верила в Дениса.
Она не видела его с того дня, когда ездила в Дэррок. Сидя под домашним арестом по воле отца, она прожила шесть нестерпимых недель, не видя Дениса. Иногда ей казалось, что его фигура мелькает перед домом; часто по ночам она чувствовала, что он где-то здесь, близко; раз она проснулась с криком от легкого стука в окошко. Но теперь она считала, что все это — только плод ее расстроенного воображения, и была твердо убеждена, что Денис ее бросил. Да, он покинул ее, и она никогда больше его не увидит.
Она жаждала, чтоб поскорее наступила ночь и принесла ей сон. В первое время она не могла спать, потом, к своему удивлению, стала засыпать крепко, и ей часто снились дивные сны — сны, исполненные блаженства. Во сне она всегда бывала с Денисом в каком-то волшебном царстве, они открывали вдвоем залитую солнцем страну с веселыми старинными городами, жили среди смеющихся людей, которые питались странной экзотической пищей. Эти радостные видения, как предзнаменование счастливого будущего, одно время тешили и ободряли ее. Но все это уже отошло в прошлое. Она не хотела больше несбыточных грез. В том сне, которого она жаждала, ее не посетят видения: она решила убить себя.
Ей живо вспомнились слова, сказанные ею Денису на дэррокском вокзале. С бессознательным жутким предчувствием она сказала ему, что сделает это, если он покинет ее. У нее осталось одно прибежище — в смерти. Никто не знал, что она прятала у себя в спальне пакет лимонной соли, стащенной с верхней полки над лоханями в чулане за кухней. Сегодня она ляжет спать, как всегда, а утром ее найдут в постели мертвой. Ее ребенок, живой, но еще не живший, тоже умрет, и это самое лучшее для него. Они похоронят ее вместе с ее нерожденным ребенком в сырой земле, и все будет кончено, и для нее настанет покой.
Она встала, отперла ящик. Да, пакетик цел. Недрогнувшими пальцами она немного отогнула бумагу в одном конце белого пакетика и смотрела на его содержимое, такое невинное на вид. Она машинально подумала: как странно, что эти невинные на вид кристаллики таят в себе такую грозную смертоносную силу. Но ей они не грозили, ей они сулили милосердную помощь. Одно быстрое движение — и они дадут ей возможность освободиться от беспросветного рабского существования; глотая их, она судорожным глотком как бы хлебнет последний горький осадок жизни. Она хладнокровно подумала, что надо будет, уходя наверх спать, захватить с собой в чашке воды, чтобы растворить кристаллы.
Мэри положила на место пакет, закрыла ящик, потом, воротясь к окну, села и снова принялась вязать. Надо кончить сегодня чулок отцу. Подумав об этом, она не ощутила никакой живой ненависти к нему — в ней как будто умерли все чувства. Отец с того дня ни разу с ней не разговаривал. Рука его зажила. Его жизнь шла без перемен и после ее смерти будет идти так же, с той же неукоснительной размеренностью, в том же надменном равнодушии, и так же мать будет ублажать его и рабски служить ему.