Дмитрий Мережковский - Феномен 1825 года
Упал на кресло в изнеможении.
– Выпей, выпей, – опять налил государь воды в стакан. – Хочешь капель?
Сбегал за каплями, отсчитал в рюмку. Совал ему английской соли и спирта под нос. Рылеев хотел вытереть пот с лица; поискал платка, не нашел. Государь дал ему свой. Хлопотал, суетился, ухаживал. В движениях тонкого, длинного, гибкого тела была змеиная ласковость. «Стень, стень! Оборотень!» – думал Рылеев с ужасом.
– Ах, боже мой! Ну разве можно так? Ну полно же, полно! Приляг, отдохни. Хочешь вина, чаю? Закусить, поужинать?
– Ничего не надо! – простонал Рылеев и подумал с тоской: «Когда же это кончится, господи!»
– Можешь выслушать? – спросил государь, опять придвинул кресло, уселся и начал:
– Ну, спасибо за правду, мой друг, – взял обе руки его и пожал крепко. – Ведь нам, государям, все лгут, в кои-то веки правду услышишь. Да, все правда, кроме одного: немцем на престоле российском не буду. Бабка моя, императрица Екатерина, тоже немка была, а взошла на престол и сделалась русской. Так вот и я. Personne n'est plus russe de coeur que je ne le suis,[24] – сказал по-французски, но тотчас поправился. – Мы оба с тобой русские – и я, государь, и ты, бунтовщик. Ну, скажи на милость, разве могли бы говорить так, как мы с тобой, не русские?
Что-то подобное бледной улыбке промелькнуло в лице Рылеева.
– Ну что? – заметил ее государь и тоже улыбнулся. – Говори, не бойся, сам видишь, правды со мной бояться нечего.
– Вы очень умны, государь.
– А-а, дураком считал! Ну вот, видишь, значит, хоть в этом ошибся. Нет, не дурак. Понимаю, что плохо в России. Я сам есмь первый гражданин Отечества. Никогда не имел другого желания, как видеть Россию свободною, счастливою. Да знаешь ли ты, что я, еще великим князем, либералом был не хуже вашего? Только молчал, таил про себя. С волками жить, по-волчьи выть. Вот и выл с Аракчеевым. Чем хуже, тем лучше. Вам помогал. Ну, говори же, только правду, всю правду, чего вы хотели – конституции? республики?
«Ну, конечно, лжет! Стень, стень, оборотень!» – опять подумал Рылеев с ужасом. Но сильнее ужаса было любопытство жадное: «А ну-ка, попробовать, – не поверить, а только сделать вид, что верю?»
– Что ж ты молчишь? Не веришь? Боишься?
– Нет, не боюсь. Я хотел республики, – ответил Рылеев.
– Ну, слава богу, значит, умен! – опять крепко пожал ему обе руки государь. – Я понимаю самодержавие, понимаю республику, но конституцию не понимаю. Это образ правления лживый, лукавый, развратный. И предпочел бы отступить до стен Китая, нежели принять оный. Видишь, как я с тобой откровенен, – плати и ты мне тем же!
Помолчал, посмотрел на него и вдруг схватился за голову.
– Что ж это было? Что ж это было? Господи! Зачем? Своего не узнали? Всех обманул – и вас. На друга своего восстали, на сообщника. Пришли бы прямо, сказали бы: вот чего мы хотим. А теперь… Послушай, Рылеев, может, и теперь еще не поздно? Вместе согрешили, вместе и покаемся. Бабушка моя говаривала: «Я не люблю самодержавия, я в душе республиканка, но не родился тот портной, который скроил бы кафтан для России». Будем же вместе кроить. Вы – лучшие люди в России: я без вас ничего не могу. Заключим союз, вступим в новый заговор. Самодержавная власть – сила великая. Возьмите же ее у меня. Зачем вам революция? Я сам – революция!
Как скользящий в пропасть еще цепляется, но уже знает, что сорвется и полетит, так Рылеев еще ужасался, но уже радовался.
И глаза государя блеснули радостью.
– Погоди, не решай, подумай сначала. Так говорить, как я, можно только раз в жизни. Помни же: не моя, не твоя судьба решается, а судьба России. Как скажешь, так и будет. Ну, говори, хочешь вместе? Хочешь? Да или нет?
Протянул руку. Рылеев взял ее, хотел что-то сказать и не мог: горло сжала судорога. Слезы поднимались, поднимались и вдруг хлынули. Сорвался – полетел, поверил.
– Как я… Что я сделал! Что я сделал! Как мы все… нет, я, я один… Всех погубил! Пусть же на мне все и кончится! Сейчас же, сейчас же, тут же, на месте, казните, убейте меня! А тех, невинных, помилуйте…
– Всех, всех, и тебя и всех! Да и миловать нечего: ведь я ж тебе говорю – вместе! – сказал государь, обнял его и заплакал, или так показалось Рылееву.
– Плачете? Над кем? Над убийцею? – воскликнул Рылеев и упал на колени; слезы текли все неутолимее, все сладостней; говорил, как в бреду, похож был на пьяного или безумного. – Именины Настенькины вспомнили! Знали, чем растерзать! Вот вы какой! Чувствую биение ангельского сердца вашего! Ваш, ваш навсегда! Но что я – пятьдесят миллионов ждут вашей благости. Можно ли думать, чтобы государь, оказывающий милости убийцам своим, не захотел любви народной и блага Отечеству? Отец! Отец! Мы все, как дети, на руках твоих! Я в Бога не веровал, а вот оно, чудо Божье – помазанник Божий! Родимый царь-батюшка, красное солнышко…
– А нас всех зарезать хотел? – вдруг спросил государь шепотом.
– Хотел, – ответил Рылеев тоже шепотом, и опять давешний ужас сверкнул, как молния, – сверкнул и потух.
– А кто еще?
– Больше никого. Я один.
– А Каховского не подговаривал?
– Нет, нет, не я, – он сам…
– А-а, сам. Ну а Пестель, Муравьев, Бестужев? Во второй армии тоже заговор? Знаешь о нем?
– Знаю.
– Ну, говори, говори все, не бойся – всех называй. Надо всех спасти, чтобы не погибли новые жертвы напрасные. Скажешь?
– Скажу. Зачем сыну скрывать от отца? Я мог быть вашим врагом, но подлецом быть не могу. Верю! Верю! Сейчас еще не верил, а теперь… видит бог, верю! Все скажу! Спрашивайте!
Он стоял на коленях. Государь наклонился к нему, и они зашептались, как духовник с кающимся, как любовник с любовницей.
Рылеев все выдавал, всех называл – имя за именем, тайну за тайною.
Иногда казалось ему, что рядом, на двери, шевелится занавес. Вздрагивал, оглядывался. Раз, когда оглянулся, государь подошел к двери, как будто сам испугался, не подслушал бы кто.
– Нет никого. Видишь? – раздвинул занавес так, что Рылеев почти увидел – почти, но не совсем.
– Ну что, устал? – заглянул в лицо его и понял, что пора кончать. – Будет. Ступай, отдохни. Если что забыл, вспомни к завтрему. Да хорошо ли тебе в каземате, не темно ли, не сыро ли? Не надо ли чего?
– Ничего не надо, ваше величество. Если бы только с жен ой…
– Увидитесь. Вот ужо кончим допрос, и увидитесь. О жене и о Настеньке не беспокойся. Они – мои. Все для них сделаю.
Вдруг посмотрел на него и покачал головой с грустною улыбкою.
– И как вы могли?… Что я вам сделал? – отвернулся, всхлипнул уже почти непритворно, над самим собой сжалился: «pauvre diable», «бедный малый», «бедный Никс».
– Простите, простите, ваше величество! – припал к его ногам Рылеев и застонал, как насмерть раненный. – Нет, не прощайте! Казните! Убейте! Не могу я этого вынести!
– Бог простит. Ну полно же, полно, – обнимал, целовал его государь, гладил рукой по голове, вытирал слезы то ему, то себе общим платком. – Ну, с богом, до завтра. Спи спокойно. Помолись за меня, а я – за тебя. Дай, перекрещу. Вот так. Христос с тобой!
Помог ему встать и, подойдя к двери во флигель-адъютантскую, крикнул:
– Левашов, проводи!
– Платок, ваше величество, – подал ему Рылеев.
– Оставь себе на память, – сказал государь и поднял глаза к небу. – Видит бог, я хотел бы утереть сим платком слезы не только тебе, но и всем угнетенным, скорбящим и плачущим!
Уходя, Рылеев не заметил, как из-за тяжелых складок той занавеси, которая шевелилась давеча, появился Бенкендорф.
– Записал? – спросил государь.
– Кое-чего не расслышал. Ну, да теперь кончено, – все имена, все нити заговора. Поздравляю, ваше величество!
– Не с чем, мой друг. Вот до чего довели, сыщиком сделался!
– Не сыщиком, а исповедником. В сердцах читать изволите. Как у апостола о слове Божьем сказано: «Острее меча обоюдоострого, проникает до разделения души и духа, составов и мозгов…»
«Присылаемого Рылеева содержать на мой счет, – писал государь крепостному коменданту Сукину. – Давать кофий, чай и прочее, а также для письма бумагу; и что напишет, ко мне приносить ежедневно. Дозволить ему писать, лгать и врать по воле его».
– А платочек-то, платочек на память! – всхлипнул Бенкендорф и поцеловал государя в плечо. Тот взглянул на него молча и не выдержал – рассмеялся тихим смехом торжествующим. Чувствовал, что одержал победу большую, чем на площади Четырнадцатого.
Все еще боялся и ненавидел, не утолил жажды презрения, но уже надеялся, что утолит.
Глава пятая
Голицын выздоравливал так быстро, что все удивлялись и приписывали это чудесному искусству доктора. Но сам больной знал, что не доктор лечит его, а Маринька. Глядя на нее, как будто пил живую воду, и, казалось, если б умирал, воскрес бы из мертвых.
Дней через пять после того утра, когда в первый раз очнулся, начал уже вставать и бродить по комнате.
Однажды бабушкин дворецкий, Ананий Васильич, доложил Фоме Фомичу, что какой-то «малый» хотел видеть князя, а фамилии не сказывает.