Кальман Миксат - Том 3. Осада Бестерце. Зонт Святого Петра
Кто наслал вас на него, бесплотные духи, фантасмагории; тени? Откуда вы пришли и куда делись потом? Ведь если вы существовали когда-то, здесь ли, там ли, значит, вы всегда существуете!
Коршун, каждодневно терзавший Прометея, был ангелом по сравнению с вами: ведь он клевал только печень героя, а вы пожирали мозг несчастного графа.
За что? Кто знает! Кто может сказать, почему именно так, а не иначе поступает великий горшечник — рок? Ведь люди в его руках — горшки, и он один решает, как и когда их разбить.
И хотя ты, наверное, что-то знаешь, старый филин, хохочущий на башне, с которой трубил Кореняк, я не стану тебя расспрашивать. Ведь меня интересует «что», а не «почему».
Исчезновение узника Тарноци из темницы, которое никто из обитателей Недецкого замка не мог объяснить, окончательно сломило Иштвана Понграца.
Его охватил ужас, преследовали странные предчувствия.
— Они отнимут у меня девушку! — постоянно повторял он, и зубы у него стучали от страха.
Тщетно пытались успокоить его «друзья», уверяя, что никто не заберет у него Аполку, а если и заберут — невелика утрата. Да и кто может ее забрать? Тарноци небось рад, что сам убрался подобру-поздорову. Едва ли он рискнет еще раз появиться в замке. В Жолне девиц достаточно — больше, чем диких маков во ржи, — найдет он себе другую.
Но Понграц качал головой: это черт освободил Тарноци, ему помогают сверхъестественные силы. Черт мстит ему, Иштвану Понграцу, и когда-нибудь явится и утащит его самого. Аполку нечистая сила не тронет. О, разве может она коснуться Аполки! Но за нею придет любовь, которая сильнее черта, ведь она по женской линии приходится племянницей лукавому (хотя по мужской — в родстве с небесами).
Ночью Понграц не знал покоя: его мучили галлюцинации, он то и дело просыпался и звал на помощь. Иногда видения преследовали его даже днем, и он спасался от них во двор. Однажды граф выскочил наружу нагишом. Ковач и Пружинский кинулись за ним и, поймав его, силой водворили в спальню; когда ему положили на голову ледяной компресс, он затих.
Бедняга таял как свечка, с каждым днем теряя человеческий облик. Иногда он жаловался, что у него в груди поселилась змея, и она внушала ему такой ужас, что капеллану приходилось повсюду сопровождать его, а когда граф садился отдохнуть где-нибудь в саду или в коридоре, тот должен был очерчивать вокруг него заклятый круг, чтобы дьявол не мог переступить через него.
— Не балуй, не подходи ко мне, Асмодей! — кричал он невидимому врагу. — Не то я тебе задам!
Тяжело было видеть этого обезумевшего, сломленного согбенного человека, еще недавно такого крепкого и бравого! Он хирел со дня на день: глаза глубоко ввалились, подернулись какой-то серой пеленой (лишь когда граф гневался, они вновь сверкали зловещим зеленым огнем); синяки под глазами становились все больше. Взглянув на себя в зеркало и приметив их, Понграц всякий раз жаловался:
— Это следы копыт Асмодея, он всю ночь лягал меня ногой в лицо.
В дни, когда Понграц был спокоен (выпадали еще и такие), он часами сидел молча, уставившись в одну точку с добродушным видом. А то ложился на устланный коврами пол и часами тасовал карты, сдавал их и играл сам с собой. Если Аполка, придя навестить его, спрашивала, как он себя чувствует, граф с важным, таинственным видом шептал ей: «Сейчас играл в карты с богом. И выиграл». Выигрывая, он весело улыбался, когда же проигрывал, был крайне удручен.
А если Аполка, бывало, спросит, на что они играют с богом, граф только понурит голову, иногда заплачет, но тайны ни за что не откроет.
В хорошие свои дни он что-то мурлыкал себе под нос, был покладист, ходил смотреть, что поделывает его паук-крестовик (тот, разумеется, ничего не делал), а после обеда шел на конюшню угостить сахаром любимую кобылу Ватерлоо, гладил ей гриву, похлопывал по холке, иногда целовал в белую звездочку на лбу. А то шел в парк. Гуляя по аллеям, он никогда не прикасался к благородным садовым цветам — камелиям, гиацинтам, магнолиям; зато, найдя на меже среди травы полевые цветы, срывал их и украшал ими свою шляпу.
Обычно сумасшедшие любят полевые цветы, — верно, потому, что они растут дико и расцветают в траве где попало, по безумной прихоти земли. Но ведь и мысли безумца — это дикое цветение его чувств, коих не касаются ножницы садовника-разума. Словом, они — братья.
Спустившись в ту часть парка, где на берегу пересохшего ручья стояла беседка, граф Иштван подолгу рылся в галечнике, выбирая самые цветистые камешки, и набивал ими свои карманы. Особенно он радовался, находя гальки шафранового цвета. Он высыпал свои трофеи на пол посередине геральдического зала, где лежала уже целая груда речной гальки, и, когда к нему заходил Пружинский или Памуткаи, с такой гордостью указывал на нее, словно это были сокровища сказочной Индии.
— Вот собрал кое-что для моей дочурки. Хватит ей на жизнь, когда меня не станет.
Мысль об Аполке никогда не покидала его… Это была маниакальная привязанность, особенно ярко проявлявшаяся в его трудные дни, когда он бесновался, ломал и сокрушал все вокруг. Его преследовали галлюцинации — из стен, из мебели раздавались голоса, то еле слышные, то оглушительные. Перед ним бродили и плясали призраки, которых никто, кроме него, не видел; к нему обращались предки — и лишь он один слышал их голоса и беседовал с ними; он боролся с незримыми врагами, швырял в них дорогие вазы и все, что попадалось под руку. Тогда бежали за Аполкой. Девушка приходила и с упреком говорила больному:
— Ради всего святого, Иштван Четвертый, что вы делаете? Ай-яй-яй, Иштван Четвертый!
Больше всего нравилось графу, когда его именовали «Иштваном Четвертым». Но и одного взгляда Аполки было достаточно, чтобы он утихомирился; горящие лихорадочным огнем глаза наполнялись слезами, руки опускались, хрипы в груди прекращались, и дыхание становилось ровным. Из зверя он мгновенно превращался в беспомощного человека, которого девушка брала за руку, уводила, словно ручного барашка, в переднюю, где всегда стояло ведро ледяной воды; Аполка мочила полотенце и накладывала больному на виски холодные компрессы.
Больного приводила в ужас холодная вода, он дрожал всем телом, у него стучали зубы, но все же он терпел, не осмеливаясь сопротивляться, и только умолял, сложив иссохшие руки:
— Пощади, Аполка!..
Галлюцинации и наваждения лишь изредка были как-то связаны с действительностью. Однажды вечером он выбежал из спальни, крича, что Маковник и Комар украли с неба луну, что он своими глазами видел, как они по длинной лестнице взобрались на небо. Негодяй Маковник при этом ногой сшиб на землю одну звезду. Граф был возмущен проступком своих солдат и приказал немедленно же заковать их в кандалы.
Пришлось подчиниться и выполнить его приказ, так как луны действительно в этот момент не было на месте (она спряталась за небольшое облачко). Граф Иштван сам наблюдал, как воров забивали в кандалы, на другой день несколько раз ходил поглядеть, как они сидят в заточении, а вечером, когда луна снова взошла, он сломя голову помчался в подземелье освобождать заключенных, — ведь они уже вернули миру похищенное ночное светило.
— Правда, эти прохвосты успели откусить изрядный кусок месяца!
Когда с ног похитителей луны сняли оковы, Понграц поманил к себе Маковника и плутовато, как заговорщик, подмигнул ему левым глазом:
— Ну и дураки же вы! Что луна, какая в ней корысть для вас и для всего света! Луна только свечка для жаб и лягушек! А уж если вы решили воровать, — зашептал он на ухо Маковнику, — украдите солнце! Слышишь, Маковник? Вот будет переполох на земле!
Преданный Маковник приложился к ручке и покорно склонился перед графом.
— Слушаемся, ваше сиятельство, украдем солнце, коли вам так угодно!
Понграц несказанно обрадовался и тотчас же позвал Маковника, а заодно и Памуткаи, к себе в кабинет для интимной беседы.
— Вот это здорово! Замечательная идея. Нет, ты не понимаешь, Памуткаи! Маковник, ты украдешь солнце. Только не завтра и не послезавтра, а… я потом тебе скажу когда! А тебе, Памуткаи, я дам много, очень много денег, и ты скупишь по всей Венгрии все, какие есть в продаже, свечи и свечное сало. А когда Маковник стащит солнце и наступит кромешная тьма, мы втридорога их распродадим. Ну, что ты скажешь, Памуткаи? Разве я не хитрец? А?
Тут граф принялся плясать, хлопать в ладоши, радуясь своей выдумке, потом сунул руку в карман и великодушно подарил Маковнику синий камешек:
— Вот тебе, Маковник, небольшой задаток! Какие-то ниточки, видимо, еще связывали его мысли одну с другой, но как же тонки они стали! Что-то будет, когда и они оборвутся?
После этого разговора граф частенько вспоминал о Маковнике, спрашивал, что он поделывает, — но всегда украдкой, шепотом, как замыслившие преступление справляются о своих сообщниках. В то же время он намекал Бакре и другим на какие-то предстоящие большие перемены.