Ромен Гари - Воздушные змеи
— К чёрту, — неожиданно сказал Дюпра. — Приводите вашего лётчика. Только не воображайте, что я делаю это, чтобы хорошо выглядеть в будущем. С этой стороны я ничего не опасаюсь. Каждый мало-мальски соображающий немец, который ступает на порог «Прелестного уголка», понимает, что имеет дело с историческим превосходством и непобедимостью. На днях здесь обедал сам Грюбер. И знаете, что он заявил, когда кончил обедать? «Герр Дюпра, вас следовало бы расстрелять».
Мы молча ушли. Когда мы шли по лугу, дядя сказал:
— Во время поражения, когда вся страна рушилась, я думал, что Марселен сойдёт с ума. Люсьен рассказал мне, что когда после падения Парижа он зашёл в кухню, то застал отца на табурете с петлёй на шее. Несколько дней он бредил, бормоча фразы, где утка с нормандскими травами и его знаменитое жибуле со сливками смешивались со словами «Фош», «Верден» и «Гинемер»[30]. Потом он хотел скрыться, а потом заперся в кабинете со своей коллекцией из трёхсот меню, где есть всё, что на памяти нескольких поколений составляло славу «Прелестного уголка». Думаю, он так и не оправился полностью, и именно в тот момент принял решение доказать Германии и нашей стране, что есть французский кулинар, который не сдаётся. Не нам с тобой обвинять его в «безумии».
Глава XXXII
Завтрак лейтенанта Люккези в «Прелестном уголке» был памятным событием. Мы снабдили его новеньким костюмом и безупречными бумагами, хотя с начала оккупации у Дюпра никогда не бывало проверки документов. Лейтенанта обслуживали за лучшим столом «ротонды», среди старших офицеров вермахта, в числе которых был сам генерал фон Тиле. После завтрака Марселен Дюпра сам проводил Люккези до двери, пожал ему руку и сказал:
— Заходите к нам. Люккези посмотрел на него.
— К сожалению, невозможно выбрать место, где тебя собьют, — сказал он.
С этого дня Дюпра больше ни в чём нам не отказывал. Думаю, не из-за того, что мы как бы «держали его на крючке», или из-за ощущения, что ветер подул в другую сторону и надо наладить отношения с Сопротивлением, а потому, что если слова «священный союз» имели для него какой-то смысл, то, по его мнению, центром такого союза должен был стать «Прелестный уголок». Как сказал дядя, скорее нежно, чем насмешливо, «хотя Марселен и старше де Голля, у него есть все шансы стать его наследником».
Таким образом, Дюпра согласился взять на работу в качестве «очаровательной хозяйки» (его единственным условием было: «только не проститутку») невесту Сенешаля, Сюзанну Дюлак, одну из «наших», красивую молодую брюнетку с весёлыми глазами, которая прекрасно знала немецкий; разумеется, обрывки застольных бесед, которые она подслушивала, интересовали Лондон — там как будто придавали большое значение всему, что происходит в Нормандии; мы получили приказ не пренебрегать никакой информацией. Но вскоре мы получили такой важный источник информации, что вся работа нашей организации перестроилась. Что до меня, мне понадобилось несколько дней, чтобы прийти в себя, так как помимо того, что меня потрясла неожиданность, я до сих пор и представить себе не мог, на что человеческое существо — в данном случае женщина — может пойти при железной решимости бороться и выжить.
Работая у Марселена Дюпра, я всё чаще видел на накладных и счетах имя графини Эстергази — Grafin, как говорили немцы, — к которой мой патрон питал большое уважение: она умела принимать гостей. «Прелестный уголок» полностью обеспечивал «буфет» на её приёмах, что приносило владельцу крупные суммы.
— Это настоящая дама, — объяснял мне Дюпра, разглядывая цифры. — Парижанка из очень хорошей семьи, была замужем за племянником адмирала Хорти, знаешь, венгерского диктатора. Говорят, он ей оставил огромные поместья в Португалии. Я раз был у неё — у неё на рояле фотографии Хорти, Салазара, маршала Петена, все с надписями. Веришь или нет, есть даже карточка самого Гитлера: «Графине Эстергази от её друга Адольфа Гитлера». Я своими глазами видел. Неудивительно, что немцы перед ней лебезят. Когда она вернулась из Португалии после победы — то есть, я хочу сказать, после поражения, — она сначала поселилась в «Оленьей гостинице», но гостиницу забрал немецкий штаб, а ей из уважения оставили особняк в парке. Во всяком случае, у неё собирается почти столько же людей из высшего света, как у меня.
Собаки в «Прелестный уголок» не допускались. В этом отношении Дюпра был непримирим. Даже померанскую овчарку, с которой иногда приходил Грюбер, просили подождать в саду; правда, Дюпра посылал ей в сад вкусный паштет. Однажды, когда я был в конторе, господин Жан вошёл с пекинесом под мышкой:
— Это собачка Эстергази. Она просила передать её тебе, а она сейчас за ней зайдёт.
Я взглянул на пекинеса, и у меня на лбу выступил холодный пот. Это был Чонг, пекинес мадам Жюли Эспинозы. Я попытался взять себя в руки и убедить себя, что тут случайное сходство, но я никогда не мог хитрить с памятью. Я узнавал чёрную мордочку, каждый завиток белой и рыжей шерсти, маленькие рыжие ушки. Собачка подошла ко мне, положила лапки мне на колени и начала повизгивать, виляя хвостиком. Я прошептал:
— Чонг!
Он вскочил мне на колени и облизал мне лицо и руки. Я сидел и гладил его, пытаясь собрать разбегающиеся мысли. Возможно было только одно объяснение. Мадам Жюли выслали, а собачка каким-то образом оказалась у этой Эстергази. Я знал, как почтительно немцы обращаются с животными, и вспомнил одно сообщение в «Ла газетт», где население оповещалось, что «перевозка живой птицы вниз головой со связанными ногами под рамой велосипеда расценивается как пытка и строго воспрещается».
Итак, Чонг нашёл новую хозяйку. Нахлынули воспоминания, воспоминания о «хозяйке», уверенной в поражении и принимающей все меры, чтобы подготовиться к будущему: от подготовки «безупречных» документов и миллионов в фальшивых банковских билетах до портретов Хорти, Салазара и Гитлера, которые так меня интриговали и которые «ещё не были надписаны». Я продолжал потеть от волнения, когда господин Жан открыл дверь и я увидел, что вошла мадам Жюли Эспиноза. По правде говоря, если бы не Чонг, я бы её не узнал. От старой сводни с улицы Лепик осталась только тёмная глубина взгляда, вобравшего, казалось, весь тысячелетний жестокий опыт мира. Обрамлённое седыми волосами лицо имело выражение немного высокомерной холодности; на плечи было небрежно наброшено манто из выдры; на шее — косынка серого шёлка; она обзавелась величественной грудью, пополнела на добрый десяток килограммов и выглядела на столько же лет моложе: потом она мне объяснила, что, используя свои связи, «рассталась с морщинами» в военном госпитале для тяжелообожженных в Берке. К косынке была приколота золотая ящерица, которую я так хорошо знал. Она подождала, пока господин Жан почтительно закроет за ней дверь, достала из сумки сигарету, прикурила от золотой зажигалки и затянулась, глядя на меня. На её губах появился намёк на улыбку, когда она увидела, как я сижу на стуле с разинутым от удивления ртом. Она взяла на руки Чонга и ещё минуту внимательно и почти недоброжелательно смотрела на меня, как бы не одобряя доверие, которое вынуждена была оказать мне; потом она наклонилась ко мне.
— Дюкро, Сален и Мазюрье под подозрением, — прошептала она,-Грюбер их пока не трогает, потому что хочет выйти на остальных. Скажи им, чтобы на время притихли. И больше никаких собраний в задней комнате «Нормандца», или, во всяком случае, не одни и те же физиономии. Понятно?
Я молчал. У меня был туман перед глазами, и мне вдруг захотелось в уборную.
— Ты запомнишь фамилии? Я кивнул.
— И ты им обо мне ничего не скажешь. Ни слова. Ты меня никогда не видел. Понял?
— Понял, мадам Жю…
— Молчи, дурак. Госпожа Эстергази.
— Да, госпожа Эстер…
— Не Эстер. Эстергази. Эстер в наше время неподходящая фамилия. И поторопись, потому что, если всё раскроется, Грюбер их заберёт перед собранием. У меня там парень, который мне даёт сведения, но этот идиот уже три дня лежит с пневмонией.
Она поправила на плечах манто из выдры, расправила косынку, посмотрела на меня долгим взглядом, раздавила сигарету в пепельнице на моём столе и вышла.
Я весь день пробегал, чтобы предупредить товарищей об опасности. Субабер непременно хотел знать, кто меня предупредил, но я сказал, что прохожий передал мне на улице записку и убежал со всех ног.
Я был настолько потрясён превращением хозяйки с улицы Лепик в эту явившуюся в контору статую командора, что старался не думать об этом и никому не сказал ни слова, даже дяде Амбруазу. В конце концов я решил, что моё «состояние» ухудшилось и у меня была галлюцинация. Но два-три раза в месяц, во время обеда, господин Жан приносил мне собачку графини, и, забирая её, она всегда сообщала мне какие-то сведения, порой такие важные, что мне трудно было притвориться, что эту информацию мне передал незнакомый человек на улице в Клери.