Польские евреи. Рассказы, очерки, картины - Лео Герцберг-Френкель
И молодой человек заключил в свои объятия эту прелестную девушку, в самом деле смотревшую на него таким взором, который мог бы воспламенить и не такую горячую голову.
— Видишь ли, — продолжал он, — если бы ты сказала мне: вот ад, прыгни в его отверстие, вот тиран, окруженный целым лесом 15 штыков, убей его, — я бы повиновался за один такой взор, за одну твою улыбку! Если бы твое могущество над отдельными личностями распространилось на целые нации, моя Гедвига, ты бы легко могла сделаться владычицею мира! Вот почему так велико мое желание, мое страстное нетерпение назвать энергичную, царственную женщину — моей женой, моей навсегда!
— Подожди до освобождения Польши, милый Карл. До того времени — неутомимая деятельность. Теперь ты ступай к патеру Франциску, и прикажи ему именем национального правительства, чтобы он в воскресение произнес такую же проповедь, как за две недели до этого; только погорячей, побольше грохоту, грома и молнии!
— Да я патера Франциска не знаю.
— Но он тебя знает и знает, что ты член правительства. Прощай, Карл. Завтра только в крайних случаях можно меня видеть; я жду тебя послезавтра.
— Такой промежуток времени нетерпеливого и тоскливого ожидания — целая вечность... Скажи военному министру, что наша казна снова полна, и что он может продолжать свои закупки; послезавтра мы поговорим, следует ли послать часть нашей запасной суммы в Брюссель. Но прежде всего — оружие. Прощай, моя милая, до свидания.
«Глупец!» — воскликнула Гедвига, когда дверь закрылась за Карлом. Она гордо подняла свою голову, скрестила на груди руки и насмешливая, презрительная улыбка искривила её прелестные губки, — «Глупец! Ты меня считаешь на столько слабою, чтобы поддаться тебе, и в то время, когда я вожу тебя на помочах, ты осмеливаешься мечтать о господстве над твоею госпожой! Глупец ты, если думаешь, что дочь польского магната подарит свое сердце жиду, который в лучшем случае может дать за него только одну свою жизнь. Так дешево мы не отдаемся, и над нашим сердцем господствует разум. Погодите, господин Гольдгейм, погодите до конца драмы, и вместе с занавесом упадут также и чешуи с отуманенных глаз ваших, и вы будете рады, если вам за все ваши будто бы великие заслуги позволят открыть лавку в таком месте, где теперь евреям запрещено жить».
В кривой, темной улице еврейского квартала, где живет «ветвь древа, разбитого, сломанного, но не засохшего» в сени предрассудков, как памятник людской вражды и несправедливости, окружающих его, — стоит почерневший от времени дом с низким входом и маленькими окнами. Вверху, под крышей, ласточки построили свои гнезда, а внизу мирные торговцы сидят в своих лавках; ни тех, ни других не тревожит шум столичной жизни, который редко проникает в еврейское гетто. Домики лепятся друг возле друга, точно готовые вступить в бой за каждый клочок земли, на которой будто нет больше места для людей. И в самом деле, в Варшаве нет больше места для евреев, им отведен этот тесный квартал, который никогда не должен расшириться, хотя бы жители его задохнулись от недостатка воздуха, света и места. Отсюда и лабиринтообразный строй домов, отсюда и земляной цвет лица у бедных жителей этого квартала, отсюда и вечная грязь на улицах, в которые редко проникает полный луч солнца.
По внешнему виду домика, у которого мы остановились, нельзя предполагать роскошно, отчасти в восточном вкусе меблированных комнат. Здесь живет хозяин дома, старый Реб Гирш Гольдгейм. По узкой и темной лестнице этого дома быстро поднимался, шагая через две ступеньки, молодой человек, и в темноте толкнул шедшую впереди его девушку.
— Как ты неосторожен, Карл!
— Я тебя ударил, Эрмина?
— Да ты чуть не сшиб меня с ног!
— Извини, дружок. Что слышно внизу?
— Ты только посмотри на меня, какой страшный вид! Право меня можно принять за наборщика. И понизив голос, она прибавила:
— Я собственноручно отпечатала множество экземпляров; теперь наборщик возвратился, и я спешу умыться.
И с этими словами она ушла к себе, между тем, как Карл отправился к отцу.
У круглого, покрытого книгами, стола сидел седой старик. Вокруг него лежали в пестром беспорядке книги древней и новой мудрости: фолианты в пергаментных переплетах, заключающие в себе религию, историю, философию и юриспруденцию народа, — сочинения новейших исследователей в области положительной науки и истории и эфемерные брошюры, творения последних дней, которые появляются и исчезают как майские жуки, пошумев дня два о вопросе минуты.
Как теперь в своем кабинете, так прежде в области промышленности и торговли, усердно трудился и работал Реб Гирш Гольдгейм и, как муравей, таскал он зерно к зерну, чтобы обеспечить себе спокойную старость. Достигнув преклонных лет, он оставил поприще, на котором так долго и с таким успехом занимался, и предался своим любимым научным занятиям, стал вести тихую и мирную жизнь, пользуясь уважением и любовью своих единоверцев, которые считают его своим светочем.
В комнату вошел Карл. Он был одет в чамарке, в высоких сапогах и широких панталонах, и опоясан кушаком, на широкой пряжке которого виднелся вырезанный бронзовый бюст Костюшко; на голове у него была четырехугольная шапка, окаймленная мехом, а в руке он держал толстую, украшенную маленьким топориком палку.
Лице его сияло счастьем.
— Здравствуйте, — папа, сказал он, бросая палку и конфедератку в угол. — Простите мое долгое отсутствие. Вы здесь сидите как на мирном острове, не смущаясь бурей, поднимающей страшные волны на океане жизни. А между тем там течение чрезвычайно сильное, сильное до того, что едва ли устоять против него русским штыкам.
Старик закрыл фолиант и стал рассматривать сына испытующим взглядом.
— Вот как! — произнес он медленно.
— Конечно. Дух свободы ходит по Варшаве, повсюду оставляя следы своих шагов, как вечный жид. Все слои и классы общества соединились в один народ, все религии соединились в один культ — свободы и независимости. Нет больше ни христиан, ни евреев, в Польше есть только поляки, полные пламенной преданности великому, делу отечества, самостоятельность которого должна быть завоевана, и престол восстановлен во что