Под маской - Фрэнсис Скотт Фицджеральд
— Кто я такой? — повторил он. — Я — пять лет!
Дверь закрылась.
* * *
В шесть вечера Чарльз Хэмпл пришел домой, и, как обычно, Луэлла встретила его в холле. Если не считать мертвенно-бледных волос, внешне за два года болезни он не изменился. Сама же Луэлла изменилась более заметно — ее фигура стала плотнее, а глаза окружили морщинки, которые так и остались с того самого вечера в 1921 году, когда умер Чак. Но в свои двадцать восемь она была все еще красива, и на ее лице читалась сердечность повидавшего жизнь человека, как будто несчастье лишь едва коснулось его, а затем поспешило прочь.
— Сегодня к нам заедут Ида с мужем, — сказала она. — У меня есть билеты в театр, но если ты устал, можно не ходить.
— Давай сходим.
Она посмотрела на него.
— Ты ведь не хочешь!
— Я хочу!
— Ладно, посмотрим, как ты себя будешь чувствовать после ужина.
Он обнял ее. Они вместе вошли в детскую, где их поджидало двое детей, чтобы пожелать им спокойной ночи.
На танцах
I
Всю жизнь я испытывала какой-то странный ужас перед маленькими городками — нет-нет, не пригородами, это совсем другое дело! — а перед затерянными в глуши Нью-Гэмпшира, Джорджии, Канзаса и севера штата Нью-Йорк городками… Я родилась в Нью-Йорке, и даже в детстве меня никогда не пугали улицы и незнакомцы, но всегда — стоило только попасть в те места, о которых я говорю, — у меня возникало такое гнетущее чувство, что здесь течет какая-то огромная подспудная жизнь, хранящая прямо под своей поверхностью множество тайн, смыслов и страхов, о которых я не знаю ничего. В больших городах все хорошее или плохое со временем проявляется — я имею в виду, проступает на поверхности человеческого сердца. Жизнь идет, все проходит и исчезает в небытии. А в маленьких городках — в тех, где живет от пяти до двадцати пяти тысяч человек, — застарелая вражда, закончившиеся, но незабытые романы, призрачные скандалы и трагедии никак не могут умереть и, по всей видимости, живут вечно, вплетаясь в волны внешней обыденной жизни.
Нигде это ощущение не охватывало меня так сильно, как на Юге. Стоило мне только оказаться за пределами Атланты, Бирмингема и Нового Орлеана, как сразу появлялось такое чувство, что люди меня не понимают, а я не понимаю их. Молодежь тут выражается на языке, в котором любезность легко соседствует с жестокостью, фанатичная мораль — с пьяным безрассудством, и все это мне чуждо. Марк Твен описывал в «Гекльберри Финне» подобные местечки, гнездящиеся вдоль берегов Миссисипи, с их буйными ссорами и не менее буйными примирениями — и кое-где с тех пор ничего, по сути, не изменилось, несмотря на новые фасоны и всякие там автомобили и радиоприемники… Цивилизация сюда так и не пришла.
Я говорю о Юге, потому что именно в таком южном городке однажды прямо у меня на глазах гладкая на вид поверхность треснула и из расщелины высунуло свою голову нечто дикое, жуткое и опасное. А затем все вновь сомкнулось, и когда позже мне доводилось тут бывать, меня всегда удивляло, что я вновь, как и прежде, очарована цветущими магнолиями, поющими на улицах чернокожими и чувственными жаркими ночами. Меня снова очаровывают и щедрое местное гостеприимство, и томная беспечная жизнь на природе, и хорошие манеры, которые тут практически у всех. Но слишком уж часто я просыпаюсь от яркого ночного кошмара, который напоминает мне о том, что я пережила в этом городке пять лет тому назад.
В Дэвисе — это не настоящее название — проживало около двадцати тысяч жителей, треть из них — чернокожие. В городе находилась хлопкопрядильная фабрика, и ее рабочие — несколько тысяч тощих и невежественных белых бедняков — проживали все вместе в пользующемся дурной славой районе, который прозвали «Ватной дырой». За семидесятипятилетнюю историю население Дэвиса часто менялось. Когда-то город даже рассматривался как кандидат на столицу штата, так что старинные семьи и их потомки сформировали круг гордой местной аристократии, пусть отдельные его представители со временем и скатились в самую настоящую нищету.
В ту зиму почти до самого апреля меня, как обычно, кружило по Нью-Йорку, и о приглашениях я уже не желала и слышать. Я устала, мне хотелось съездить в Европу отдохнуть; но непродолжительная депрессия 1921 года[1] нанесла удар по папиному бизнесу, поэтому было сказано, что вместо Европы меня ждет поездка на Юг, в гости к тете Мусидоре Хейл.
Мне представлялось, что я еду в деревню, но в день моего прибытия «Курьер Дэвиса» опубликовал на своей светской полосе мое смешное детское фото, и я обнаружила, что впереди у меня — еще один сезон. В уменьшенном масштабе, конечно: субботними вечерами в загородном клубе, где была даже лужайка для гольфа на девять лунок[2], проводились танцы, устраивались обеды и вечеринки «без церемоний», имелось несколько симпатичных и галантных парней. Я не скучала, и когда спустя три недели мне захотелось домой, то вовсе не оттого, что мне здесь стало неинтересно. Напротив — домой мне захотелось потому, что я позволила себе чересчур сильно увлечься одним симпатичным молодым человеком по имени Чарли Кинкейд, даже не подозревая, что он помолвлен с другой.
Нас сразу же потянуло друг к другу, потому что он был практически единственным парнем из местных, кто учился в университете на Севере, а я была еще так молода, что считала, будто вся Америка крутится вокруг Гарварда, Принстона и Йеля. Я ему тоже понравилась, это было очевидно; но когда я узнала, что шесть месяцев назад было объявлено о его помолвке с одной девушкой, по имени Мэри Бэннерман, мне не оставалось ничего, кроме как уехать. Городок был слишком мал, чтобы двое могли избегать встреч, но хотя до сих пор ни о каких слухах не шло и речи, я была уверена, что чувства, начинавшие зарождаться, при дальнейших встречах обязательно облекутся в слова. А я не настолько малодушна, чтобы уводить жениха у другой!
Мэри Бэннерман была почти красавицей. Возможно, она и была бы красавицей, если бы у нее имелась хоть какая-то приличная одежда и не имелось бы привычки подчеркивать скулы яркими пятнами розовых румян, запудривая до