Михаил Алексеев - Мой Сталинград
Да, это был он, наш ротный, лейтенант Виляев.
По логике вещей встреча с командиром роты должна бы обрадовать нас всех, но никто не только не обрадовался, но даже не поздоровался с ним. И лишь теперь я понял, что уже там, на Дону, минометчики догадывались, какая «болесть» так неожиданно посетила их командира и заставила его убраться с передовой в самый критический момент сражения. Впрочем, догадываться-то, может быть, и догадывались, но вслух на этот счет не высказывались: действия начальников подчиненными не обсуждались, строгая дисциплина заставляла держать язычок на приколе, думать можешь что угодно, но помалкивай. Молчали бойцы и сейчас, сумрачно поглядывали на лейтенанта как на постороннего, явно досадуя, что должны вот из-за него остановиться. Он же, не покидая седла, перегнулся, попытался поймать мою руку, но не смог; а то, что услышали от него, повергло всех в состояние, близкое к шоку:
– Михаил, где мой пистолет? Ты его сохранил?
Какое-то время все смотрели на Виляева в полной растерянности, как смотрят на человека, который вдруг, ни с того ни с сего, взял да и рехнулся. В самом деле, какой бы нормальный командир, встретившись с двумя десятками своих бойцов, только что вырвавшихся из объятий смерти, оборванных, с босыми ногами, покрытыми струпьями засохшей крови, едва передвигающихся, – какой бы, повторяю, нормальный вспомнил в такую минуту о таком пустяке, как пистолет?! И я, к кому обратился со своим нелепым, по сути издевательским, вопросом лейтенант Виляев, не вдруг нашелся, что сказать ему в ответ. Чувствовал лишь, как кровь ударила в виски, сердце бешено заколотилось, сухой комок перехватил дыхание. Непонимающими, полными горечи, обиды и жгучей ненависти глазами смотрел на бравого всадника и... молчал. Не вынес ли он этого моего взгляда, вперившегося в него, понял ли, сколь пакостным был его вопрос, но лейтенант заторопился:
– Ну, я поеду... Мне тут еще...
– Нет уж постой! – я взялся за удила. – Пистолет твой цел. Но ты бы лучше спросил, где твоя рота?.. Видишь, сколько нас осталось? На, гад, возьми свою игрушку! – я выхватил пистолет из кобуры и запустил его в лейтенанта, целясь прямо в лицо. Виляев, однако, ловко подцепил его на лету, гикнул, и конь унес нашего ротного так быстро и так далеко, что больше мы его ни единого разу не видели и не встречали. Да и не могли встретить: ровно через неделю после этого нашего свидания в Бекетовке Виляев укатил в Ташкент, получив направление в интендантскую академию. Как ему это удалось, не знаю. Но укатил вот. С войной покончил он счеты задолго до ее окончания. И дезертиром его не назовешь. Заболел, вылечился в медсанбате, с медиками заблаговременно, до окружения, отправился поближе к Волге, тут познакомился с тыловиками дивизии, у тех оказался запрос на одного фронтовика для академии. Вот и все. Все законно.
– Ну и ну! – только и вырвалось у кого-то из нас, точно обозначив то, что творилось сейчас в наших душах после неожиданной этой встречи.
«Ну и ну!» – горькая мысль стучалась в виски особенно больно и навязчиво после того, как мы узнали об «откомандировании» лейтенанта Виляева, строевого командира-минометчика, в глубокий тыл для «перепрофилирования», в то время, когда обескровленная дивизия испытывала крайнюю нужду в офицерах. Думалось еще: вот он объявится там и, конечно же, будет принят и слушателями, и преподавателями академии с повышенным вниманием и уважением: прибыл-то человек не откуда-нибудь, а из-под самого аж Сталинграда, шуточное ли дело! Да и сам он не удержится от того, чтобы не подлить масла в огонек любви к себе, чтобы не выдать себя за настоящего героя, сражавшегося на подступах к Сталинграду, и, можно не сомневаться, будет образцовейшим слушателем академии и по ее окончании, скорее всего, останется в ней и сам станет преподавателем. О, каким дисциплинированным и строгим командиром был он там, в казахстанских степях, когда формировалась дивизия! Построит, бывало, роту на заснеженном поле в самую лютую стужу и ходит молча перед нею, протыкая колючими маленькими глазками каждого бойца, особенно долго сверля того, кто ненароком шевельнулся в строю после команды «смирно», – так и знай, что этот вне всякой очереди отправится на всю ночь чистить картошку или, того хуже, выскабливать уборную. Ничего не скажешь: любил порядок наш ротный и умел наводить его, так что можно было и теперь не сомневаться, что с этой стороны он будет на виду у начальства и там, в далеком солнечном Ташкенте. А вот те, которые остались тут, скорее всего, погибнут под пулями и танковыми гусеницами, как погибли многие из их товарищей под Абганеровом и Зетами, и никто не назовет их героями, хотя именно они-то и были ими, поскольку действительно стояли насмерть в самом будничном, буквальном, прямом смысле страшного этого слова. О каком-то там геройстве, тем более собственном, никто, разумеется, из них не думал, да и думать не мог: не до того было, «тут воюй, а не гадай!» Не думал и не гадал ни о чем таком и Федор Устимов, о котором мне хотелось бы, забегая на целый месяц вперед, рассказать теперь же, не дожидаясь того дня, а точнее, той ночи, когда повстречался с ним в одном из сталинградских окопов.
21
Выйдя на дорогу, которая, если пойти или поехать налево, вела к Сталинграду, если направо – к Астрахани и дальше к самому Каспийскому морю, по пути с великой рекой, вечно торопившейся туда же, мы повернули налево, надеясь наконец выйти к загадочному для нас саду Лапшина. Что это был за сад, и кто был такой Лапшин, мы, конечно, не знали.
Но после Миши Лобанова нам об этом самом саде Лапшина говорили все встречные, как о Мекке, куда стекались сейчас все страждущие, вырвавшиеся из вражеского кольца. Уже во многих местах, по дороге и по балкам, радиально спускающимся к реке, были кем-то расставлены регулировщики, в задачу которых входило направлять таких вот, как мы, в этот самый сад. Они не спрашивали, из какой мы дивизии, там, мол, разберутся, как разобрались вон с теми, которые приведены в относительный порядок и теперь, в сумерках, торопились туда, откуда только что спустились мы. По тому, что их нисколько не удивлял растрепанный, расхристанный наш вид, что кого-то мы везли на минометном лафете-коляске, кого-то поддерживали под руку, что за плечами у нас не было противогазных сумок, а на головах – касок, мы поняли, что воинство это, в большей своей части, лишь на полдня раньше, вышло оттуда же, откуда выходили теперь мы: их ничем уж не удивишь. Притормаживали движение лишь новички, в новеньких, темно-зеленых гимнастерках, в такого же цвета касках, с новенькими винтовками и карабинами, – эти смотрели на нас точно такими же удивленно-недоумевающими, малость испуганными глазами, какими глядели мы в этом же самом месте в двадцатых числах июля на эшелон с разгромленными где-то за Доном частями. Лицезреть же нас подольше новичкам не давали командиры: сердитыми окриками водворяли зевак на положенное им в строю место. Иные из этих взводных и ротных командиров останавливались тоже, но для того только, чтобы уточнить, выверить для нас, подсказать нам кратчайший путь к заветной точке, коей был все тот же, напрочно и надолго вколоченный в наши уши и души сад Лапшина.
Начинался он сразу же от дороги, по правую сторону от нее, и уходил вниз до Волги, километра этак на полтора. С трех сторон сад окружен канавой, ну а восточную его часть оберегала река, подступавшая вплотную. Такие сведения о саде мы могли получить лишь на другой день и никак уж не в тот час, когда подошли к нему. Только на это и хватило наших сил: уразумев, что мы дома, то есть там, где и надлежало нам быть, мы все как бы вдруг обезножели и повалились в канаву, прикрывавшуюся с обеих сторон какими-то тощими деревцами, поманившими нас, кажется, прежде всего тем, что на них было множество густолистных сучьев. По границам сада утыкались в небо своими пиками пирамидальные тополя, совершенно неожиданные для здешних мест. Они-то, прежде всего, и могли указать на то, что владелец сада понимал толк в красоте и не просто любил природу, но был ее сотворцом, умным, целеустремленным помощником. Помещик ли, богатый ли купец, истинный и самоотверженный ценитель всего прекрасного, из тех, коих было немало на Руси в предреволюционную пору, украсивший берег великой русской реки этим великолепным садом, не знал и не мог знать в свою пору, что много лет спустя тут найдут прибежище десятки тысяч защитников Отечества, чтобы собраться с новыми силами и выйти опять на рубеж кровавого единоборства. И победить в этом единоборстве. Ну а какой ценой? Но кто же думает о цене в таком-то случае.
В тот же день, в тиши своего берлинского кабинета начальник Генерального штаба сухопутных войск Германии генерал-полковник Ф. Гальдер, занесет в свой дневник несколько коротких, суховато-лаконичных слов: «В группе армий „Б“ хорошие успехи у 4-й танковой армии». Это у той, что вчера громила нас при выходе из окружения, добавлю я от себя. А на следующий день в том же дневнике появится еще одна запись, столь же короткая и лаконичная, сделанная бестрепетной рукой: «Сталинград: мужскую часть населения уничтожить, женскую – вывезти». Это – из указаний Гитлера, сделанных на совещании у фельдмаршала Лиса 31 августа 1942 года, в тот самый день, когда мы обливались кровью и потом в сталинградских степях.