Михаил Алексеев - Мой Сталинград
Не дослушав до конца Хальфина, я сорвался с места и побежал туда, где только что сидел проштрафившийся перед адъютантом солдат. Но там его уже не было, глянул туда сюда, – нету! На душе сделалось муторно: «Не привел ли в самом деле автоматчиков тот с иголочки одетый, свеженький лейтенантик?» Немного успокоился, вспомнив о спасенном знамени: кусочек кумачовой материи должен спасти теперь и 128-й полк, и вынесшего его из окружения солдата.
Минометчики продолжали свои поиски. Большею частью встречались из 299-го, занимавшего позиции левее нас и на Дону, и под Чиковом, и под Абганеровом. «Неужели и 106-й разделил участь 128-го? – горькая эта мысль минута в минуту совпала с той, когда я услышал где-то позади себя:
– Товарищ политрук! Товарищ политрук!
Голос до того был знакомый, что я мгновенно оглянулся. Миша Лобанов уже окольцевал мою шею и беззвучно плакал. Не плакал, а трясся весь от сдерживаемого рыдания: истерика случается с человеком не только от большого горя, но и от великой радости. Дыхание у меня сбилось, сердце замерло, думалось, что оно остановится вовсе. Миша висел на моей шее, а я прижимал его сильнее и сильнее, как своего младшего братишку, и не слышал, как по лицу катились уже мои собственные слезы. Слезы безмерной радости. Гужавин буквально вырвал Лобанова из моих объятий и стал передавать его, как драгоценный кубок, из рук в руки другим минометчикам. Не скоро еще мы смогли приступить к нему со своими расспросами, что там потом было и как, и с ним самим, и с его маленьким взводом, и с первой ротой. Спрашивали, разумеется, и о том, не повстречался ли он по выходе из окружения с кем-нито из полковой минометной, и страшно огорчались, когда слышали от него, что нет, бывших своих однокашников не видел нигде.
– Да вы погодите! Может, они уже в саду Лапшина? Там собирается наша дивизия, – сказав это, Лобанов спохватился: – Что же мы тут стоим?.. Пойдемте на мои огневые позиции!
– Куда? – мне показалось, что я ослышался. – Какие позиции?
– Самые обыкновенные. Сейчас увидите, товарищ политрук. Час тому назад оборудовали. Тут совсем близко. Видите, свежий противотанковый ров?.. Там мы и установили свои минометы.
– Много ли у тебя их осталось?
– Да все!
– Господи Боже ты мой! Как же тебе это удалось, тезка? Ты что, святой?
– Нам было полегче вырываться с маленькими нашими трубами. Мы не стали погружать их в повозки, а несли на себе. Ну и вот – вынесли.
– Это все так. Но сами-то вы как уцелели?
– Не все уцелели, – Миша вздохнул. – Васю Семенова оставили там, – он махнул рукой в сторону запада. – Помните нашего озорного, веселого Василька? Из расчета Бария Велиева. При бомбежке его осколок угодил в голову. И ранка-то была капельная, чуть заметная... Это километров тридцать отсюда. – Миша порылся в кармане, вынул из него что-то похожее на спелый желудь. – Тут адрес родителей Василька. Не успел еще написать им. Может, товарищ политрук, вы напишете? У меня что-то духу не хватает.
– Ты бы попросил Зебницкого.
– Да где я его найду? Может, он...
Я не дал ему договорить:
– Ну ладно, Миша, сообщу.
Я взял из его рук маленькую вещичку и положил ее в свой планшет. Сейчас же вспомнил день, когда всем нам выдали по одной такой штуковине и приказали упрятать в ней до поры до времени листочек с домашним адресом. Тогда же мы узнали, что зовут эту штуковину медальоном. Только не знали, что это за «время» и что это за «пора», до которых предписано хранить содержимое медальона. Впрочем, догадаться-то об этом было совсем нетрудно. И как только медальоны спрятались в специально назначенных для них карманчиках с левой стороны брюк, все мы как-то вдруг присмирели, принахмурились, беспокойно переглянулись: война, которая в тот момент была еще где-то за тыщи верст от нас, ощутимо напомнила о себе и о том, что может ожидать каждого из нас при близком знакомстве с нею. Хотел ты того ли не хотел, но мысль о возможной смерти не могла не поселиться в тебе с той минуты, как в «штатном» карманчике оказался малюсенький предметик. Не знаю, как другие, а я постоянно ощущал какое-то тревожное, пожалуй, даже враждебное чувство к этому самому медальону, затаившемуся и ожидавшему своего часа. И зачем только включили его в обязательную экипировку фронтовика?! Зачем, думалось мне, вот так-то уж, заранее, намекать человеку, что он может быть убит? А ведь крохотный сосудец, уютно устроившийся в карманчике шаровар, недвусмысленно давал знать, что на войне смерть будет следовать за тобою по пятам, как твоя хоть крайне и нежеланная, но непременная и постоянная спутница, что очень немногим суждено проносить медальон до конца войны. Не большая ли часть окопного люда распрощается с ним уже в первых боях? А у тех, кто подымется в атаку и сейчас же будет скошен пулеметной очередью, может быть, и не успеют вынуть его, потому что в пылу сражения, под вражеским огнем, для этого не будет ни времени, ни возможности. Хорошо, если кто-то подползет и прикопает тебя в воронке от бомбы или снаряда вместе с твоим медальончиком, но в таком случае ты будешь надолго, а скорее всего, навсегда числиться в без вести продавших...
Теперь у меня было два медальона: один, в кармане, мой собственный, полученный еще в Акмолинске, второй, в планшете, Василька Семенова. Об этом знали пока я и те, что были сейчас рядом со мной. Но не знали мать и отец. Они узнают, и не от кого-нибудь еще, а от меня. Сознание того, что именно ты должен сообщить незнакомым тебе людям самую горькую и самую страшную, какая только может быть на свете, весть, вдруг больно надавила на сердце. Сейчас же вспомнил, что из-под Абганерова мне уже пришлось писать на белом листе бумаги слова, ужаснее которых не бывает; белую ту бумагу, на которой пишутся такие слова, народ назовет черной, дав ей и соответствующее имя: «похоронка». И вот теперь я отправлю ее в далекий степной хуторок, в хату, которая два десятка лет назад огласилась громким криком нового жителя Земли, колыхнется, содрогнется от душераздирающего вопля и стона тех, кто, на его и свою беду, породил эту новую человеческую душу, насильно погашенную далеко от родимого очага. И сколько еще раз тебе, товарищ политрук, доведется быть автором этих самых «похоронок»! Думал ли ты когда-нибудь, что на тебя будет возложена такая тяжкая обязанность?!
– Пойдем же, Миша, показывай свои огневые! – заторопился я, чтобы поскорее избавиться от этих далеко не веселых дум.
20
Противотанковый ров, в котором установил свои минометы Михаил Лобанов, был отрыт совсем недавно, насыпь была свежей, не успела еще утрамбоваться, улечься. Удивились его глубине и ширине – то и другое достаточно велико, не верилось, что откапывали его вручную одни женщины, в основном сталинградские девчата: наш эшелон в двадцатых числах июля двигался неподалеку, и мы видели разноцветье косынок, платков и платьев, бесконечной, казалось, линией уходящих от окраины города куда-то далеко в степь. Тогда же и подумалось, что город этот, лишь месяц назад находившийся в глубоком тылу и не ведавший светомаскировки, по воскресным дням заполнявший песчаные отмели волжских островов тысячами купальщиков, спокойно дымивший трубами своих индустриальных гигантов, – что город этот вдруг сделался прифронтовым и в спешном порядке опоясывался оборонительными сооружениями, в их числе и вот этим противотанковым рвом, где как-то по-домашнему расположился со своим маленьким «хозяйством» Миша Лобанов, умудрившийся каким-то чудом спасти почти всех своих бойцов и вот эти четыре «самоварных трубы», как, посмеиваясь над Мишей, называли другие командиры лобановские минометы-малютки. Посмеиваясь, мы не знали тогда, какую выгоду извлекут для себя минометчики этого самого маленького взвода. Да уже и извлекли, поскольку одними из первых вырвались из вражеского кольца и теперь вот, как ни в чем не бывало, вновь изготовились к бою. Возле каждой «трубы» ровными рядками были выложены черненькие, напоминавшие со своими стабилизаторами каких-то рыбок, мины, по десятку на каждый расчет: минометчики Лобанова несли их без малого сотню километров в своих вещмешках и противогазных сумках. Придет час, когда и немецкие мины, захваченные нами в бою, пойдут у Лобанова в дело: немецкие-то на один миллиметр меньше наших пятидесятимиллиметровых, они свободно опускались в лобановские «самоварные трубы» и поражали тех, кто доставил их сюда из далекой фатерланд. Вот вам и вторая выгода!
Так-то оно так, но неотвязно жила в тебе и мучила мысль, что это мы привели за собой к великой реке и к великому городу врага, не остановили его хотя бы на дальних подступах. Вот тебе и «ни шагу назад»! Вот тебе и «стоять насмерть»! Ох, до чего же нехорошо на сердце, братцы!
Завидя нас, лобановцы так же, как давеча и их начальник, с ликующими криками набросились на меня, на Хальфина, на Гужавина, Светличного, на всех остальных, по очереди, тех, что составляли теперь их бывшую роту. Командир первого расчета казанский татарин Барий Велиев, конечно же, раньше всех бросился к своему земляку лейтенанту Усману Хальфину. Поскольку природа не озаботилась, чтобы снабдить его подходящим к такому случаю ростом, Велиеву пришлось подпрыгнуть и только так чмокнуть смущенно улыбающегося Усмана в его грязные щеки, оставив на них отпечаток своих губ. Сам Хальфин с его широченной белозубой улыбкой и смуглым до черноты лицом был похож сейчас на Мустафу из кинофильма «Путевка в жизнь».