Жан Жионо - Король без развлечений
— Ну вот, — сказала я просто, — вот это и есть моя профессия. С той лишь разницей, что я получала с моих мужей деньги.
— Другие тоже, — сказала госпожа Тим.
— И что я очень часто меняла мужей.
— Другие тоже, — сказала госпожа Тим.
— А что скажет мужчина? — спросила я у Ланглуа.
— Мужчина говорит, что жизнь ужасно коротка, — ответил Ланглуа.
Чтобы сохранить хладнокровие, следовало увидеть в ответе Ланглуа лишь реакцию на давно уже длившуюся дискуссию, доводы которой иногда были весьма причудливого свойства. К тому же госпожа Тим (тотчас вошедшая в то же состояние, что и я) начала многословно распространяться о профессии, употребляя массу точных терминов, проявляя глубокое знание и удивительный дар. Настолько (я это лишь позже поняла), что я была потрясена, потрясена и с этой стороны тоже. Она была очень милосердна.
Затем в течение часа с лишним мы говорили лишь о дамском белье и о духах. И вот именно во время разговора о воланах, юбках, эссенциях, запахе сена, об опопанаксе,[12] все и было решено.
Ланглуа пил ром из стакана для вина.
Закончили мы часов в десять. И пошли спать. Я проводила госпожу Тим в ее комнату. Сунула руку под простыню, чтобы убедиться, что грелка сделала свое дело.
— Хотите, я помогу вам? — спросила я госпожу Тим.
— В чем поможете?
— Развяжу шиньон, расчешу волосы.
— Что вы, — отвечала она. — Пустяки какие. Я все равно спать не смогу. На большую жертву мы идем, не правда ли? — добавила она, глядя на меня.
Я утвердительно кивнула головой, ничего не говоря.
Через неделю явился, естественно, и прокурор. Я подала ему кофе. Он пощупал свой жилет. Под ним послышался шорох помятой бумаги.
— Госпожа Тим мне написала, — сказал он.
— И правильно сделала, — ответила я.
Он спросил меня, где я собираюсь искать редкую птицу в качестве кандидатуры.
— У меня много знакомых, — сказала я.
— У меня тоже, — добавил он.
Я дала ему понять, что, в конце концов, Ланглуа в жалких остатках не нуждается.
Это слово его испугало.
— Все делается с самыми лучшими намерениями, — сказал он, заикаясь, и покраснел, как помидор, но в глазах было столько отчаяния, что я поняла его доброе чувство. По сути дела, если бы он что-то оставил, это были бы не остатки, а нечто, принесенное в жертву.
Прокурор уехал, и больше об этом разговора не было. Госпожа Тим приезжала еще раз пять-шесть. Прокурор — раза четыре или, может быть, пять. Пару раз Ланглуа ездил в Сен-Бодийо. Но разговоры были лишь о морозе, о снеге, о санях. И о кофе.
Как-то раз, уже весной, Ланглуа спросил меня:
— Ну, ты готова?
— Завтра утром буду готова, — ответила я сразу. А потом добавила: — Но смогу собраться и сейчас, если хочешь.
— Ладно, завтра, — ответил он. — Но в семь утра. Поедем на дилижансе.
Это значило — на коляске, которая спускается с перевала. Не на том фургоне, что заезжает в деревню и развозит почту, а на коляске, которая идет экспрессом и которую ловить надо, выйдя на дорогу.
К шести часам я была почти готова. Спустилась и хотела присесть, не зажигая лампы. Слышала, как он ходит по комнате наверху, как ставит кисточку для бритья на мраморный столик. Он брился, но при этом не насвистывал.
Мы поднялись на большую дорогу по крутой тропинке, мимо старой часовни. Рассветало, легкий туман поднимался к розоватому небу.
Ждать пришлось недолго. Ланглуа остановил дилижанс властным жестом, хотя остановка в этом месте не обязательна и форейторы иногда играют с вами злую шутку и пускают лошадей во весь опор, отлично видя ваши отчаянные жесты.
В дилижансе оставалось три свободных места. Мы заняли два. Я не разглядела, в какой костюм облачился Ланглуа, потому что на нем был широкий плащ. Но, усаживаясь в уголке, он распахнул его, и я увидела, что он постарался приодеться. Кстати, в коробке он вез еще свой знаменитый цилиндр (для дилижанса эта шляпа оказалась бы слишком высокой).
В дилижансе сидело еще четыре мужчины. И меня начало трясти в ознобе, потому что среди них Ланглуа выглядел сверхъестественным.
Сидевший рядом со мной пассажир, по-видимому, почувствовал дрожание моей руки и спросил, не холодно ли мне, и Ланглуа тут же предложил мне свой плащ. Мне пришлось согласиться, чтобы не раздражать его, поскольку я знала, как он обидчив и как мало надо, чтобы вывести его из себя.
Стало быть, он снял свой плащ и набросил его мне на плечи. А сам остался в костюме военного покроя, одном из тех, которые мне особенно нравились. Верхние пуговицы кителя были расстегнуты. Военная форма очень шла Ланглуа, придавала ему несомненный шик вместе с этим его надменным выражением лица и привычкой покусывать усы. Вместе с тем была в его одежде и какая-то мягкая нотка, с этим расстегнутым воротом и большим узлом шарфа. На темно — тигровом фоне это было просто трогательно. Во всяком случае, такой костюм был умело и точно рассчитан на прямое воздействие на дамские сердца. Причем без лишних поклонов и расшаркиваний.
Забившись в угол, он опустил на уши края шапки и закрыл глаза.
С обеих сторон от него сидели вполне современные люди. С одной стороны — не иначе как богатый барышник с тройным подбородком и цепочкой с брелоками на жилете. Он спал, открыв рот. С другой стороны — какой-то паршивый чиновник, явно связанный с судом и с деньгами. Этот не спал. Он, не отрываясь, глядел на третью сверху медную пуговицу редингота сидевшего напротив пассажира. Вид у него при этом был глупейший, как у курицы, увидевшей вдруг в траве ножик.
На моей стороне сидели еще двое мужчин: тот, у которого были медные пуговицы, и еще один — хитроватого вида мужичок в рабочей блузе. Рядом с ним сидела молодая крестьянка, которая в конце концов расстегнула блузку и стала кормить грудью толстощекого младенца, до того прожорливого, что он втягивал ноздрями молоко, вытекавшее у него изо рта. А вытекало оно потому, что он хрюкал. А хрюкал потому, что молоко, попадая в нос, забивало горло и мешало дышать. При этом он так злился! И кусал грудь кормилицы. А ведь грудь такая чувствительная. Я, в общем люблю детей, но на месте этой женщины я бы хорошенько стукнула его по роже!
Сидя с закрытыми глазами и опущенными ушами шапки, Ланглуа был похож на тех мужиков, каких ставят у церковных дверей, чтобы вызывать у входящих желание покаяться.
Около Аньера мы перекусили. В Гренобль приехали в шесть часов вечера.
Я не была в этом городе больше пятнадцати лет. И не узнавала его. Пока мы ехали вдоль улиц до площади Франции, конечного пункта нашего дилижанса, я косилась налево и направо. Словно камень лег мне на сердце, и в горле пересохло. Мне казалось, что я вновь вернулась к дурным привычкам, что вокруг меня появились какие-то дурные запахи и что я потеряла вкус к свободе. Если бы я шла пешком и одна, я бы не вынесла вторичного заключения в эти улицы-темницы. Я задыхалась от высоких домов, от которых совсем отвыкла.
Когда дилижанс остановился на площади, я подождала, когда все выйдут, и вышла последней.
— Подожди, — сказала я Ланглуа, — коленки одеревенели, ноги отсидела.
А на самом деле я просто боялась ступить на землю.
Меня пугали также городские огни и шум.
— Обопрись на мою руку, — сказал Ланглуа. — Хочешь, выпьем согревающего?
Но я ни за какие деньги не пошла бы в кафе, что рядом с почтовой конторой.
— Пойдем лучше выпьем в гостинице, я знаю в какой.
— Нет, — отвечал он, — не знаешь. Ты — дама. А вот я знаю. Пошли.
Допустим, что я не знаю, но я-то знала. И тут уж он ничего поделать с этим не мог.
Это была очень хорошая маленькая гостиница на небольшой улочке, выходящей на набережную Изера. Очень удобная. Напротив нее ничего не было. То есть напротив двери не было ни жилых домов, ни лавочек или подъездов, откуда можно следить за входящими в гостиницу, а стояла только высокая стена, ограждающая чей-то сад и увитая диким виноградом. Своя профессия никогда не забывается. Какая бы она ни была.
Меня удивило, что нас тут ждали. И еще больше удивило, что коридорный, показывавший нам комнаты, не остановился ни на втором, ни на третьем этажах. Мы продолжали подниматься на четвертый этаж, показавшийся мне совсем новым отелем. Наши две комнаты находились именно там.
— Я подумал, что ты не знаешь о существовании этого четвертого этажа, — сказал Ланглуа. — Обычно снимают комнаты на втором, разве не так? Я же говорю, что ты дама.
Вот каким он был. Он ничего не говорил. Ничем не смущался, ни на что не смотрел, не обращал вроде бы на тебя внимания, а потом одним каким-нибудь словом давал понять, что знает все. И все может поправить.
— Постой-ка! (Он задержал коридорного за край его передника.) Принеси-ка нам два стакана горячего вина.
— Вот твоя комната, — сказал он затем. — Если здесь выполнили мою просьбу, то окна ее выходят на сад (тут он приоткрыл ставни, чтобы убедиться в этом). Моя комната — рядом. Теперь скажи, что ты предпочитаешь: пойти ужинать в городе или в одной из наших комнат?