Владислав Реймонт - Комедиантка
Вернувшись домой, Янка сразу легла в постель, но уснуть не могла и еще долго вслушивалась в неясные звуки, доносившиеся с улицы. Часы текли медленно, тревога возрастала, и появилось предчувствие чего-то недоброго.
— Что-то должно случиться! — мучительно повторяла она, вся обращаясь в слух.
С улицы доносились неторопливые звуки шагов, постукивал палкой ночной сторож. У ворот позвонили.
— Кто это? — вслух спросила Янка и подняла голову, как будто можно было увидеть кого-то сквозь стены, потом опять забылась, но одна и та же мысль не давала покоя:
«Что-то со мной случится?»
Она лежала тихо и неподвижными полузакрытыми глазами всматривалась в безбрежную даль…
Внезапно Янка вздрогнула и еще глубже забилась в подушки, напряженно всматривалась она в неясные тени, которые становились все отчетливей. Янка задрожала, будто почувствовала на себе взгляд, чужой и таинственный, устремленный откуда-то из бесконечности.
Наконец она уснула; а пробудившись через некоторое время, снова увидела те же самые тени; теперь они двигались, принимали очертания незнакомого лица, постепенно оно придвигалось все ближе и ближе. Янка проснулась, но тревожное предчувствие становилось все невыносимее. Она озиралась по сторонам, слышала чьи-то шаги, казалось, кто-то вошел в комнату, крадется на цыпочках к ее кровати, наклоняется…
Она окаменела от ужаса. Она боялась шевельнуться, привстать и напряженно думала: «Кто это? Кто?».
Янка уснула только под утро, когда первые лучи восходящего солнца проникли в комнату.
VII
Янка проснулась в половине одиннадцатого; Совинская принесла завтрак.
— Кто-нибудь приходил ко мне?..
Совинская утвердительно кивнула и подала письмо.
— С час назад вручил какой-то краснощекий господин и очень просил передать.
Янка нетерпеливо разорвала конверт и тут же догадалась, что это от Гжесикевича.
«Милостивая государыня!
Я специально приехал в Варшаву, чтобы увидеться с вами по очень важному делу. Если соблаговолите быть дома в одиннадцать, я приду. Извините мне мою дерзость. Прошу прощения, целую руки.
Ваш покорный слуга Гжесикевич».
«Что бы это значило? — спрашивала себя Янка, поспешно одеваясь. — Что за важное дело? Отец! Может быть, болен или тоскует по мне? О нет, нет!»
Янка выпила чаю, привела в порядок комнату и с нетерпением стала ждать визита. Она даже с радостью думала о том, что увидит наконец кого-то из Буковца.
«Может быть, снова посватается?» — мелькнула у нее мысль.
Перед ней всплыло его большое загорелое лицо, голубые глаза, мягко смотревшие из-под конопляной гривы волос, она вспомнила его смешную растерянность и робость.
«Хороший, милый человек!» — подумала Янка, шагая по комнате; но тут ей пришло в голову, что этот визит может помешать прогулке в Беляны, и Гжесикевич тут же отошел на второй план: разговор нужно будет кончить как можно скорее.
«Зачем я ему понадобилась?» — спрашивала себя Янка с тревогой, предполагая самые невероятные вещи.
«Должно быть, отец очень болен и хочет меня видеть», — отвечала она сама себе со страхом.
Янка остановилась посреди комнаты — такой жуткой показалась ей мысль, что, может быть, придется возвращаться в Буковец.
«Нет, это невозможно. Я бы там и недели не выдержала… К тому же он выгнал меня навсегда».
Смутная борьба между ненавистью, жалостью и робким, едва ощутимым чувством тоски зародилась в ее сердце.
В прихожей зазвенел звонок.
Янка села и стала ждать. Она слышала, как открыли дверь, как разговаривали Гжесикевич и Совинская, потом, должно быть, упала трость; Янка слышала все это, но не в силах была встать и выйти навстречу.
— Можно? — раздался за дверью голос.
— Прошу, — промолвила Янка и встала со стула, ей было трудно говорить — страх сдавил горло.
Вошел Гжесикевич.
Лицо его загорело еще больше, и глаза от этого казались еще голубее. Он был очень взволнован, держался скованно и был похож на мясную тушу, которую неизвестно зачем втиснули в узкий сюртук. Он не глядя бросил в угол шляпу, и она чуть не полетела в стоявшую у дверей корзину. Целуя Янке руку, сказал:
— Добрый день!
Затем выпрямился, несмело взглянул Янке в лицо и тяжело опустился на стул.
— С трудом нашел вас, — начал он уже громче и тут же осекся, попытался было отодвинуть стул, который явно мешал ему, но сделал это так неловко, что стул перевернулся.
Покраснев, Гжесикевич вскочил и начал извиняться.
Янка улыбнулась, до того живо припомнилось ей его сватовство. Был момент, когда Янке казалось, что именно сейчас происходит это объяснение, что сидят они в маленькой, тихой гостиной в Буковце. Янка не могла в точности определить, каково то впечатление, которое произвел на нее сегодня Гжесикевич: ввалившиеся щеки, открытое честное лицо, светлые глаза. Он принес с собой эхо родных полей и лесов, задумчивых оврагов, отблески солнца и буйной, вольной природы. Но это продолжалось лишь мгновение, затем ей пришли на память все ее мучения, отъезд из дому…
Янка подвинула гостю папиросы и сказала, прервав затянувшееся молчание:
— Нужно отдать должное вашему мужеству и… вашей доброте, если после всего, что было, вы навестили меня.
— Вы помните, что я сказал в нашу последнюю встречу? — спросил Гжесикевич тихим, мягким голосом. — Никогда и всегда! Никогда не перестану и всегда буду любить вас.
Янка нетерпеливо передернула плечами; ее ранила глубокая искренность Гжесикевича.
— Простите… Если вас это сердит, более о себе ни слова.
— Что слышно дома? — спросила Янка, подняв на гостя глаза.
— Что слышно? Содом и Гоморра! Вы бы сейчас не узнали отца: сделался на службе невыносимым педантом, после работы ходит на охоту, ездит к соседям, посвистывает… Но так похудел и так плохо выглядит, вы не можете себе представить. Сосет его горе, как червь.
— Отчего? Какое же у отца может быть горе?
— Боже мой! Вы еще спрашиваете отчего? Какое у него горе? Вы или шутите, или у вас совсем нет сердца! Отчего? Да оттого, что вас нет… И он сохнет, как и все мы, с тоски по вас!
— А Кренская? — спросила Янка спокойно, в то время как внутренняя тревога все возрастала.
— Что там Кренская! Прогнал ее к чертям на другой же день после вашего отъезда. Потом взял отпуск и уехал… Через неделю вернулся, но такой несчастный, осунувшийся, мы едва узнали его. Чужие, глядя на него, плачут, а вы не сжалились, пошли по свету, да еще куда? К комедиантам!
Янка порывисто встала.
— Пусть вы на меня сердитесь, пусть, но я слишком люблю вас, мы все очень любим вас и оттого страдаем, и я имею право это говорить. Вы можете приказать вышвырнуть меня отсюда. Пусть! Я подожду где-нибудь у ворот, встречу и буду говорить о том, что отец умирает без вас, что он болен и сильно болен! Моя мать недавно видела его в лесу: старик лежал в кустах и плакал, как ребенок. Вы губите его. Вы оба убиваете друг друга своей гордостью и жестоким упрямством. Вы лучшая, прекраснейшая из женщин; я знаю, чувствую, вы не оставите его, вернетесь, бросите этот гнусный театр. И вы не стыдитесь жить с этой бандой прохвостов? Как вы можете показываться на сцене!
Он не мог говорить дальше и, тяжело дыша, вытер платком глаза. Никогда не высказывал он столько одним духом и не знал, откуда нашлись у него эти резкие, жестокие слова.
Янка сидела, опустив голову, бледная как полотно, с плотно сжатыми губами, и сердце ее преисполнилось страдания и протеста. В голосе Гжесикевича было столько горечи и участия, особенно когда он говорил: «Отец страдает… отец плачет… отец тоскует, любит!». Эти слова пронизывали острой болью, и Янке хотелось вскочить и броситься туда, к нему, но воспоминания прошлого снова всплыли, и Янка остыла. Она представила себе театр, и прежняя холодность вернулась к ней.
«Нет! Отец выгнал меня навсегда… я одна и останусь одна… Без театра я теперь не могу жить!» — думала Янка, и опять поднималось в ней это бешеное желание завоевать мир.
Гжесикевич тоже молчал; на глаза то и дело навертывались слезы, и он чувствовал, как нарастает в нем порыв жалости и любви к Янке. Он не отрываясь смотрел на девушку и чувствовал непреодолимое желание пасть перед ней на колени, целовать ей руки, ноги, краешек платья и молить… Потом настроение вдруг резко изменилось: он уже не испытывал жалости, напротив, хотелось громить и ломать все, что попадется под руку. Но это длилось только минуту, гнев прошел, и, опять расчувствовавшись, Гжесикевич готов был рыдать и в отчаянии биться головой об стену.
Он сидел и смотрел на любимое лицо, бледное и похудевшее: городской воздух и ночная лихорадочная жизнь уже наложили на него отпечаток. Если бы Янка захотела, он немедля отдал бы ради нее кровь свою и жизнь.