Альфонс Доде - Евангелистка
А вот как описано посещение пресвитерианской церкви в Цинциннати.[16]
«В этой беспорядочной массе распростертых на каменных плитах человеческих тел раздавались истерические вопли, икота, рыдания, глухие стоны, пронзительные бессвязные крики… Прехорошенькая девушка, стоявшая возле Нас на коленях в позе Магдалины Кановы,[17] долго выкликала что-то на методистском жаргоне, потом разразилась рыданиями и воплями: «Анафема! Анафема вероотступникам!.. Услышь, услышь меня, Христос!.. Когда мне было пятнадцать лет, матушка скончалась, и я стала отступницей. Дозволь мне соединиться с ней на небесах, Спаситель, ибо я изнемогаю от усталости. О Джон Митчел![18] О Джон Митчел!»
В Ирландии это называют болезнью Ревивалей. Все работницы Пор-Совера были поражены этим недугом, и особенно опасно — от природы болезненно впечатлительная Элина Эпсен, неврастения которой еще обострилась после смерти бабушки и из-за хитрых маневров Жанны Отман. Это была самая настоящая болезнь с бурными припадками и периодами просветления. Когда девушка возвращалась по вечерам в свою келью, сердце ее билось нормально, дочерние чувства снова пробуждались. Напрасно она внушала себе, что разлука с матерью необходима ради спасения ее души, что тяжкие испытания приближают ее к Христу, напрасно призывала на помощь евангельские тексты — воспоминания о мирных, счастливых днях, о родственной привязанности овладевали всем ее существом и мешали молиться.
Ужасные часы сомнений, без веры, без воодушевления, мучительные часы, знакомые всем верующим священникам, когда слова молитвы застывают на сухих, холодных губах, когда св. Тереза, склонившись перед распятием слоновой кости, ожидая молитвенного вдохновения, спокойно пересчитывает кровавые раны на теле Спасителя… В такие часы Элине являлся образ матери, которая с плачем простирала к ней руки:
«Вернись, вернись ко мне, мы будем счастливы вместе… Чем я провинилась перед тобой?..»
Болезненное воображение Элины разыгрывалось в ночной темноте, и, лежа в постели, она видела мать, звала ее, говорила с ней, горько рыдая, пока наконец, измученная душевной борьбою, не протягивала руку к стакану со снотворным, которое каждый вечер приготовляла ей Анна де Бейль, и не засыпала мертвым сном. Утром она вставала одурманенная, без мыслей, без воли, даже без слез. В такие дни она не покидала своей кельи, глядя с тоской сквозь узкое, запотевшее оконце, как гуляли под деревьями работницы Обители в своих длинных плащах, возбужденно размахивая руками или замирая в оцепенении, точно душевнобольные в убежище Сальпетриер. Под хмурым небом кружились сухие листья, на горизонте проносились облака, то сгущаясь, то рассеиваясь, моросил мелкий дождь. Девушка провожала глазами клубившееся облако, следя за его превращениями, за игрою света и тени, быть может, то самое, на которое смотрела ее мать из своего кресла у окна, так близко от нее. И порою, благодаря некоему таинственному магнетизму, благодаря способности обмениваться мыслями на расстоянии, свойственной людям, горячо любящим друг друга, Элина угадывала близость матери.
Однажды утром Жанна Отман застала ее в слезах.
— Это еще что?.. — резко спросила она.
— Моя мать больна. Она здесь, неподалеку…
— Кто вам сказал?
— Я это чувствую.
В тот же день действительно стало известно, что г-жа Эпсен лежит больная в домике на шлюзе. Председательница заподозрила, что проболтался кто-нибудь из слуг, фанатички вроде нее с недоверием относятся к тонким душевным чувствам… И тут она поняла, что, если только мать с дочерью увидятся хоть раз, ее влиянию придет конец.
— Надо ехать, Эпсен… Готовы ли вы?
— Я готова… — отвечала бедная Элина, пытаясь придать твердость своему голосу.
Ее вещи были приготовлены гораздо быстрее, чем приданое, которое так заботливо готовила ей мать, роясь в старых кружевах и перебирая воспоминания юности. Элина везла с собой лишь скромное приданое бедной гувернантки, в котором больше всего места занимали тяжелые пачки Библий и «Утренних часов», пахнувшие свежей типографской краской… Подали карету, и первой туда уселась Анна де Бей ль, в то время как Элина Эпсен целовала на прощанье г-жу Отман, всех своих подруг, мадемуазель Аммер и Жан-Батиста Круза — свою истинную семью, единственную семью, какую разрешается иметь работнице Пор-Совера.
— Теперь иди, дитя мое, и возделывай мой виноградник.
Карета, огибая ограду парка, медленно поднималась по узкой, крутой улочке. Маленькая девочка, спускавшаяся навстречу с корзинкой в руках, посторонилась и, заглянув в карету, громко крикнула: «Мама!..» Из экипажа ей ответил тихий, жалобный крик, перешедший в стон. В ту же минуту кучер стегнул лошадей, и карета быстро умчалась вперед. Фанни, не выпуская из рук корзинки, бросилась вслед за каретой, продолжая кричать: «Мама! Мама!..» Но тяжелое деревенское платье стесняло ее движения, деревянные башмаки сваливались с тоненьких ножек, девочка сделала над собой последнее, отчаянное усилие, рванулась — и упала ничком на дорогу. Когда она поднялась, разбитая, в синяках, с грязными руками и волосами, но без единой слезинки, карета уже поднялась на гору. Фанни с минуту смотрела ей вслед, задумчиво и серьезно, нахмурив лобик, будто стараясь что-то понять, и вдруг, точно разгадав какую-то страшную тайну, в ужасе бросилась бежать домой, к шлюзам.
XIII. СЛИШКОМ БОГАТЫ
Вестибюль особняка Герспах на улице Мурильо. Лакеи в полном составе, в ливреях и перчатках, расположились вдоль стен. Швейцар, важный и надменный, стоит у своего столика и отвечает уже в двадцатый раз:
— Баронесса не принимает.
— Но ведь сегодня ее приемный день.
Да, день приемный, но она внезапно заболела… При этом слове по тщательно выбритым лицам лакеев пробегает лукавая усмешка. Накожная болезнь баронессы, повторявшаяся из года в год, служила поводом для бесконечных пересудов прислуги.
— Меня она примет… Доложите: графиня д'Арло… Я на минутку…
Последовали приглушенные звонки, тихая, чинная суетня, и, к удивлению челяди, почти тотчас же пришло распоряжение проводить гостью, хотя она и не принадлежала к числу ближайших друзей. В гостиной второго этажа графине д'Арло пришлось немного подождать. В камине горело высокое, ласковое пламя, а в большом зеркальном окне, словно в раме, виднелся парк Монсо с его английскими лужайками, гротами и маленьким храмом, на фоне холодного, черного неба и голых деревьев. Грусть этого зимнего парижского пейзажа придавала еще большее очарование изысканной обстановке гостиной, блеску полировки, меди, фарфора, множеству безделушек, тканям, пестрым, как палитра художника, низеньким ширмам у подоконников, креслам, которые были расставлены возле камина и как бы приглашали к понятной беседе.
Разглядывая гостиную модной парижанки, Леони вспомнила время, когда и у нее бывали приемы, когда и она принимала гостей в роскошном доме, до тех пор, пока безразличие, унылое «к чему?» не подорвало ее жизни; муж постоянно в клубе или в Палате, она целыми днями в церкви, и никаких приемов, никаких гостей. Нужен был какой-то исключительный повод, чтобы она приехала к Деборе — своей подруге по пансиону, которой она долгое время отдавала предпочтение перед другими, хотя они и жили в различной среде, но, отрешившись от всего, она перестала видеться и с Деборой.
— Пожалуйте, ваше сиятельство…
Ее ввели в спальню, выдержанную в светлых тонах, но шторы здесь были опущены, и поэтому в комнате царил сумрак.
— Сюда, сюда!.. — раздался тонкий, как у ребенка, плаксивый голосок; он доносился из угла, где на возвышении стояла огромная кровать с балдахином. — Только тебя одну я и могу принять!
Постепенно свыкаясь с темнотой, графиня увидела злополучную Дебору; она лежала, ее рыжие волосы разметались, лицо, типичное для восточной еврейки, казалось особенно белым, прекрасные руки, выступавшие из кружевных рукавчиков, лоснились от густого слоя мази. На столике, покрытом генуэзским бархатом, точно в уборной актрисы, были разбросаны зеркальца с ручкой, кисточки, пуховки, коробочки с пудрой и притираниями.
— Видишь? То же, что и в пансионе… По меньшей мере целую неделю не смогу никуда поехать, ни повидаться с кем-нибудь, опять на коже вся эта гадость… Началось внезапно, сегодня утром, как раз в мой приемный день… А завтра мне предстояло участвовать в благотворительном базаре в посольстве, его устраивают в пользу пострадавших от наводнения где-то там… не помню где… И платье я уже получила от Веру… Ну что за несчастье!
Слезы размывали слой мази и обнажали кроваво — красные полосы и болячки, по существу не опасные, но оскорбительные для самолюбия модной светской красавицы. Чего только не перепробовала она, чтобы от них избавиться! Минеральные воды Луэша и Пуга, грязи Сент-Амана… «Да, просидеть пять часов в черном горячем болоте, в грязи по самую шею, чувствовать, как там струится вода, как что-то ползает по тебе, словно какие — то насекомые… И ничто не помогает… Это в крови, наследственное… Это золото Отманов, как говорила мерзавка Клара…»