Стивен Крейн - Алый знак доблести. Рассказы
Он уразумел, что существованию, состоящему только из атак и контратак, пришел конец. Он побывал в краю чудовищных землетрясений, где владычествуют черные страсти и льется алая кровь, и вырвался невредимым. Первым его чувством была радость.
Потом он начал вспоминать каждый свой шаг, каждую удачу, каждый промах. В памяти юноши еще свежи были события, во время которых его мыслительные способности настолько притупились, что он действовал бессознательно, как баран; теперь он пытался проанализировать свои поступки.
И вот наконец они строем начали проходить перед ним. Со своей теперешней точки зрения он мог судить о них достаточно здраво, как сторонний наблюдатель, ибо, заняв новую позицию, он тем самым нанес поражение многим из прежних своих убеждений.
Принимая этот парад воспоминаний, он торжествовал и ни в чем не раскаивался, потому что возглавляли шествие нарядные и блистательные поступки, совершенные им на людях. Деяния, свидетелями которых были его товарищи, маршировали церемониальным шагом, сверкая позолотой и пурпуром. Они бодро шли вперед под звуки оркестра. Смотреть на них было истинным наслаждением. Юноша пережил счастливые минуты, созерцая эти раззолоченные образы, хранимые его памятью.
Он молодчина. С радостным трепетом он перебирал в уме уважительные слова, сказанные о нем однополчанами.
Но тут перед ним заплясал призрак его бегства во время первого боя. Мысли юноши заметались, он покраснел, и свет в его душе померк от стыда.
Пришли и угрызения совести. Их привел с собой образ оборванного солдата — того изрешеченного пулями, обессиленного потерей крови человека, который тревожился из-за вымышленной раны случайного спутника и отдал долговязому последние крохи своих сил и разума. Человека, ослепленного усталостью и болью, человека, которого он бросил в поле на произвол судьбы.
При мысли, что кто-нибудь узнает об этом, юношу прошиб холодный пот. Неотрывно глядя в лицо призраку, он вскрикнул от ужаса и возмущения.
— Что с тобой, Генри? — спросил его друг, взглянув на него.
Вместо ответа юноша разразился неистовой бранью.
Он шел среди болтающих товарищей по дороге, осененной ветвями, а над ним упрямо склонялось воспоминание о его жестоком поступке. Оно тянулось к нему, заслоняя образы, сверкающие золотом и пурпуром. О чем бы он ни думал, сумрачная тень покинутого в поле неотступно следовала за ним. Он украдкой взглянул на соседей, уверенный, что страх перед содеянным отразился на его лице. Но они, шагая не в ногу, азартно обсуждали события минувшего сражения.
— А по-моему, если хочешь знать, нам как следует надавали.
— Это тебе надавали. По морде. Ничего нам, братец, не надавали. Вот доберемся до берега, повернем и как ударим им в тыл!
— Отстань ты со своим тылом! Я сам теперь понимаю, что к чему. Нечего морочить мне голову!
— Билл Смизерс говорит, что лучше десять раз ходить в атаку, чем один разок побывать в этом паршивом госпитале. Ночью, говорит, был обстрел, и снаряды, так и сыпались на раненых. В жизни, говорит, не видел такого сумасшедшего дома.
— Хэзбрук? Да он лучший офицер в полку. А уж глотка у него, как у кашалота.
— Я же объяснял тебе, что мы зайдем к ним в тыл. Объяснял? Мы…
— Ох, заткнись ты наконец!
Неотступное воспоминание об оборванном солдате выпило всю радость из сердца юноши. Он боялся, что мучительно четкое видение его греха всю жизнь будет стоять у него перед глазами. Он не принимал участия в разговорах, ни на кого не смотрел и замечал товарищей, только когда начинал бояться, что, проникнув в его мысли, они обсуждают каждую подробность его встречи с оборванным.
Но постепенно юноша собрался с силами и оттолкнул от себя образ своего проступка. И тогда глаза его открылись и он все увидел по-новому. Он знал теперь цену трескучей пышности своих прежних речей. И бесконечно радовался тому, что от души презирает ее.
Презрение к пустословию, в свою очередь, породило в нем уверенность. Он ощутил в себе спокойное мужество, не показное, а сдержанное и стойкое. Он уже не струсит, когда те, кого он признает своими вожаками, пошлют его в дело. Он коснулся руки всесильной смерти и понял, что в конце концов это всего лишь всесильная смерть. Он стал мужчиной.
Так случилось, что, пока он брел оттуда, где царили кровь и ярость, в душе его произошла перемена. Он оставил позади тяжелый плуг войны и вышел на тихие просторы клеверных полей, и тяжелого плуга как не бывало. Борозды войны не долговечнее цветов.
Лил дождь. Шеренги усталых солдат смешались. Люди уныло тащились под нависшим, тоскливым небом, вполголоса бранясь и с трудом вытаскивая ноги из бурого месива. Но юноша улыбался, ибо жизнь по-прежнему была для него жизнью, тогда как уделом многих стали только проклятия и костыли. Он выздоровел от алого недуга войны. Удушливый кошмар рассеялся. Он — был измученным животным, выбивавшимся из сил в пекле и ужасе боя. Теперь он вернулся с неистребимой жаждой увидеть тихое небо, свежие луга, прохладные родники — все то, что исполнено кроткого вечного мира.
Золотистый луч пробился сквозь воинство свинцовых облаков, нависших над рекой.
Рассказы
Люди в непогоду
Вьюга сметала снежную пыль с крыш, вздымала ее с мостовых и, кружа, мчала огромными облаками вдоль улиц; лица у прохожих защипало, они запылали, словно от тысячи уколов крохотных игл. Глубоко втянув шеи в воротники пальто, люди шли по тротуарам ссутулившись, как старики. Возницы яростно погоняли лошадей. Наверху, на высоких сиденьях, они ничем не были защищены от непогоды, и это ожесточало их. Конки, направляясь к центру города, двигались медленно, а лошади скользили и с трудом выбирались из рыхлой коричневой грязи, лежавшей между рельсами. Кучера, закутанные по уши, встречали натиск ветра, держась прямо и проявляя мрачный стоицизм. Над головой громыхали и ревели поезда, а с темной громады надземной железной дороги, протянувшейся над проспектом, на грязь и снег стекали вниз маленькие струйки и капли воды.
От покрывавшей булыжник грязи все уличные звуки как-то смягчались, и даже для того, кто смотрел из окна, они приобретали значение музыки, мелодии жизни, ставшей необходимой для слуха из-за страшной и безжалостной в своем неистовстве вьюги. Время от времени на улицах попадались черные фигуры людей, усердно сгребавших с тротуаров белую пелену. Стук лопат вновь пробуждал воспоминания о сельской жизни, которые каждый человек всегда хранит где-то в своей памяти.
Ближе к вечеру, отбрасывая большие оранжевые и желтые лучи на мостовую, засияли огромные витрины магазинов. От них веяло безграничным весельем, но вместе с тем они как-то подчеркивали силу пурги и причиняемые ею страдания и придавали особый смысл движению людей и экипажей. Десятки пешеходов и возниц, бедняг с замерзшими лицами, шеями и ногами, спешили к десяткам неизвестных дверей и входов, растекались в разнообразных направлениях, торопясь попасть под кров, в места, которые воображение наполняло уютом и теплом домашнего очага.
Даже по поступи людей ясно чувствовалось, что они мечтали о горячем обеде. Если бы кто-нибудь стал делать предположения относительно жизненного пути тех, кто двигался в толпе, он заблудился бы в лабиринте социальных проблем; с таким же результатом мог бы он кинуть горсть песка и пытаться проследить за полетом каждой песчинки в отдельности. Но что касается мечты о горячем обеде, то направление его мыслей было бы верным: мечта эта читалась на лице каждого спешившего человека. Это дело традиции, она идет от сказок, слышанных в детстве. И с каждой метелью она появляется вновь.
Однако в западной части города, на одной из темных улиц, собрались люди, для которых такие вещи как бы не существовали. На этой улице помещалось благотворительное заведение, где бездомные за пять центов могли получить ночлег, а утром — кофе и хлеб.
Во время разыгравшейся днем вьюги снежные вихри действовали как погонщики, как люди, вооруженные бичами, и в половине четвертого тротуар перед домом с запертыми дверьми был запружен ожидающими бродягами. Их можно было видеть по обеим сторонам улицы и невдалеке от дома. Они прятались в подъездах, за выступами зданий, теснились, прижимаясь друг к другу, всячески стараясь согреться. Человек десять нашли приют в крытом фургоне, остановившемся у края тротуара. Под лестницей, которая вела к станции надземной железной дороги, еще шесть или восемь, глубоко засунув руки в карманы и ссутулившись, переминались с ноги на ногу. А народ все шел и шел… Странная процессия! Некоторые ступали тяжело и неловко, в их походке, характерной для профессиональных бродяг, чувствовалась безнадежность; иные подходили неуверенным шагом людей, которые столкнулись с этим впервые.