Император и ребе, том 1 - Залман Шнеур
Потемкин жадно, в два глотка, выпил большой стакан квасу и крякнул от холодной кислятины, как от крепкой водки.
— Мурзу зови! — снова приказал он.
— Тут де суит, экселянс! — произнес Марсель с той же невозмутимой миной опытного лакея.
В умывальню, расположенную рядом со спальней, совершенно бесшумно вкатилось странное существо с боками, как у женщины, и с завязанным по-женски фартуком. Безволосое лицо со странными морщинами — не смеющимися и не плачущими, с бритым до синевы черепом и узкими, заплывшими жиром глазками. Он держал на плече целую кипу теплых простыней, и держал их тоже как женщина.
Это был евнух Мурза, пленный татарин, служивший прежде в каком-то гареме в Крыму. Нельзя сказать, чтобы Мурза был очень элегантен или красив. Но свое дело он знал хорошо. Татарские евнухи считались в завоеванных областях лучшими банщиками и массажистами, и для мужчин, и для женщин… В Крыму русские действительно впервые основательно научились искусству париться.
Однако парилок как таковых Потемкин не любил. В мытье у него тоже были свои предпочтения. Даже больным он обливался ледяной водой. Было удивительно, как широкозадый полумужчина-полуженщина управлялся с большим мясистым телом своего господина. С какой проворностью и деликатностью он поворачивал и сгибал волосатые тяжелые руки и ноги, обтирал их, сперва — влажные, потом — сухие, и заворачивал в горячие простыни. Мурза знал, что «светлейший» урус[75] всегда наслаждался таким массажем — тот обычно сладко постанывал: «Ах, ах, молодец, Мурза!» Но на этот раз он против обыкновения молчал. Только мелко дрожал.
— Очинь хилодна фада, — попытался Мурза объяснить на своем ломаном русском такое изменение, и на его желтоватом лице задвигались странные морщины. Одна половина лица плакала, а другая — смеялась.
Однако «урус» продолжал молчать, стиснув зубы. И укутанный в теплую ткань, он продолжал лежать еще более измученный, чем был прежде. Только его жирная грудь тяжело вздымалась.
2
Сразу же после банщика тихо, как паук, вполз Степанчук, вышколенный хохол с темными хитрыми глазами и с большим блестящим гребнем в напомаженных волосах — вывеска парикмахера на русский манер… Он был одет почти целиком в белое. Узкие белые портки, белая косоворотка. Только вышитый поясок был черным. В руке у него была эмалированная мисочка, тоже черная, полная снежно-белой пены. На личике, скорченном в почтительную гримаску, можно было прочитать: «Да, я парикмахер, мелкая сошка, но ваш внешний вид тем не менее в моих руках…»
Потемкин снова уже сидел в старом подбитом ватой халате и стоптанных шлепанцах, готовый завершить свой туалет.
Горячая пена, щекоча, как теплая вата, ложилась на его осунувшееся лицо. Глаза его, однако, оставались мрачными, какими-то полузастывшими. Степанчук не выдержал этого. Как каждый домашний парикмахер, который видит почти постоянно хозяина своего по-простому, полуголым, он попытался с заискивающим нахальством завести разговорец. Для этого он сообщил князю:
— Снежок-с, ваша светлость!
Но на этот раз новость о погоде не была принята. Потемкин хрипло прорычал в пену, покрывавшую его подбородок, аж брызги полетели:
— Фе то травай!.. — что означает по-французски «Делай свое дело!» — Пусть он ломает себе голову.
Степанчук вздрогнул, боясь вздохнуть. Он быстро закончил бритье и взялся за поблекшие бакенбарды: расчесывал их, подкрашивал темной помадой, расправлял щеточкой от уха к щеке по последней моде… А Потемкин снова принялся за свой квас.
Он взглянул на себя в зеркало, лишь когда у него уже были напудрены щеки, и только тут заметил, что у него рябит в глазах, что само гладкое зеркало как будто подернуто туманом. В левом глазу он ощущал сильную резь.
— Погоди-ка ты! — остановил он хлопоты Степанчука. Сам оторвал край чистого парикмахерового полотенца, полил его квасом, перевернул и приложил к больному глазу. Это тоже было одно из его личных медицинских изобретений. Квас был у него средством от множества болезней. Больше всего на свете он подходил для холодного компресса.
Он несколько минут держал мокрую тряпку на больном глазу, и ему действительно полегчало.
Глаз болел у него уже больше двадцати восьми лет. Это было напоминание о первой и последней драке с Григорием Орловым[76] после того, как Екатерина приняла его, юного и трепещущего от любви Потемкина, в своем будуаре.
Григорий Орлов, один из первых любовников Екатерины, могучий красавец и дурно воспитанный гвардейский офицер, был, говорят, тем самым человеком, который с помощью брата посадил Екатерину на престол, придушив ее муженька Петра III, а потом в качестве некоронованного властителя полез в грязных сапогах к императрице в постель. Этот самый Орлов не вынес внезапной конкуренции со стороны какого-то там полковника, стихоплета, каковым был тогда Потемкин. Он подстерегал его все утро и дождался, когда Потемкин, счастливый и потрясенный, вышел из покоев императрицы, и затеял с ним ссору, выругав его по-казарменному. Но счастливый конкурент высмеял его:
— Эй, ты, за обиду возлюбленного императрицы следует… сам знаешь что! На виселице болтаются за такое дело.
Повернулся и было ушел… Но Орлов загородил ему дорогу и своим большим кулаком, как железным пестом, саданул в лицо.
Потемкин упал без сознания, обливаясь кровью. А когда его привели в чувство, со страхом заметил, что видит только одним глазом. Дорого, очень дорого заплатил он за свою первую победу.
Со временем боль утихла, но едва не выбитый глаз остался слаб на всю жизнь. И каждый раз после сильного волнения, после гулянки или дурно проведенной ночи возвращалась старая боль и сверлила глаз, и слепила. Эта вечная память о той его первой победе…
Он снял с глаза компресс, немного проморгался от квасной кислятины и увидел яснее полированное зеркало с резными классическими фигурами на раме из сандалового дерева — Амур пускает стрелы в задремавшую Венеру… Из серебристо-стеклянной бездны теперь на него явственно смотрело опухшее лицо с жидкими усишками, с проплешинкой под носом… Сам нос — довольно большой, характерный, острым углом свисающий вниз, к оттопыренной верхней губе. Губы, обычно полноватые, страстные и в то же время выражающие ум, теперь опухли и посинели. Красиво очерченные глаза были полузакрыты опухшими веками. Узкий короткий подбородок с едва заметной ямочкой, служившей некогда наглядным признаком артистической натуры, теперь как будто утонул между обвисших, как у мопса, поблекших щек. Больше и следа не осталось от