Казимеж Тетмайер - Ha горных уступах
Валек был урод. Голова у него была огромная, как бочонок. На ней были редкие желтые волосы, торчащие, как щетина. Целые полянки были у него на голове; волосы местами росли, местами нет.
Все, что гуляло у него в волосах, могло греться на солнце, сколько душе угодно, тем более, что Валек никогда не носил шапки. Может быть, у него никогда ее и не было.
Большое, разбухшее, бледное, как у утопленника, лицо; вытаращенные, бледно-голубые, как у сонной рыбы, глаза; обвисшие, красно-желтые, толстые губы, из которых всегда текли слюни. Ноздри словно срослись. Под горлом зоб, даже не один, а целых два. Один на другом, как голуби весною.
Все тело искривлено, изломано, сгорблено, — ничего прямого не было у Валька, разве палка, на которую он опирался. Красив был, нечего сказать! Урод-уродом; вдобавок он заикался, говорил с трудом. Когда ему было семь лет, родители смекнули, какой из него выйдет работник, и прогнали его из дому. Он вернулся. Они его избили. Он ушел и опять вернулся. Опять его избили. Снова ушел он и опять вернулся. Эх, уж и избили его так, что он омертвел весь. Живого места на нем не оставили. Всего исполосовали лозами. Сначала его бил один отец, потом мать с отцом, а в третий раз и родители, и оба брата, и сестра. Били, били, и он уж не вернулся. Полдня пролежал за садом, полдня в сосновой роще, потом ушел совсем.
Ходил, ходил, пока не выходил, наконец, того, что ему дали пасти гусей. Пас он в разных деревнях; чуть что случалось, его били и прогоняли.
И опять он ходил, пока снова не находил кого-нибудь, кто ему давал пасти гусей. Он был не совсем никудышный — из уродов самый сметливый.
Так прожил он десять лет, и стало ему семнадцать.
Летом он пас гусей, одетый в мешок, зимой милостыню просил; и летом и зимой ходил в холщевых портах, а наесться ему еще не случалось ни разу. Вечно голодал он, такая уж была его судьба.
Думал он разные думы. Думал:
— И отчего это я такой? Что я сделал и чем я виноват, что я такой?
Должно быть, он хорошо знал, какой он…
Раз — он тогда служил у Слодычков в Острише — увидел он, как молодой Слодычек, Ендрусь, красавец-парень, долго смотрелся в зеркало. Взял он потом зеркало с окна, когда Ендрусь ушел в поле, и стал рассматривать себя.
— Урод я! — подумал он и вздохнул.
Там была девушка, сестра Ендруся, Агнися, тоже красивая. Она пасла коров, он гусей. Ей было лет четырнадцать.
Пастухи, что коров пасли, пекли раз картошку в золе. Валек подошел, авось бросят ему хоть одну; хозяйка ему ничего не давала с собой в поле; хорошо еще, когда не приходилось выгонять гусей рано утром натощак. Он подошел к пастухам; их было несколько человек — девки и парни; присел и стал смотреть. То на картофелины смотрит, что в золе пеклись, то на Агнисю, которая ворочала их кнутом в углях. Те едят, а он смотрит и слюни глотает. Подойти близко не смеет, сидит поодаль от других.
Наконец, Агнися протянула к нему руку с картошкой и говорит: «На!» Он наклонялся к ней, да ближе, чем надо было, притом как-то дохнул на Агнисю. Хотел ли он дунуть на картошку, — она горяча была, — или что… Только Агнися бросила картошку и попятилась назад.
— Что такое? — простонал он.
— Да ведь изо рта у тебя воняет, не приведи Бог!
Не поднял он картошки, отошел. Вскоре пастухи собрались с коровами, а он остался. Когда они ушли, он подошел к пепелищу, поискал, но ничего не нашел, кроме той картошки, которую бросила Агнися. Поднял ее. Вдруг, смотрит: собака идет. Что он задумал, Бог весть; зовет собаку, протянул руку с картошкой и кричит: «Возьми! возьми!» Собака остановилась. Манит он собаку картошкой, подманил к себе. Делает вид, что дает ей картошку, а сам наклонился к ней и дохнул ей прямо в ноздри. Собака чихнула, мотнула головой и смотрит на него одним глазом.
— Э! должно быть, здорово воняет! — подумал Валек и задумался.
В раздумьи он опустил руку с картошкой, собака взяла у него картошку из руки и съела. Валек озлился — хвать камень с земли. Собака наутек — только он и видел и ее и картошку! Но зато убедился, что даже собаки от него чихают.
Больше он ни к кому близко не наклонялся.
Вдруг с ним стало твориться что-то неладное; точно он гнить стал. Какая-то вода у него стала течь из ушей, из носу, даже из глаз, на голове нарывы повыскакивали, появились болячки.
— Валек на полянах стоги сена расставил, — смеялись дети. По всему телу пошли нарывы, стали лопаться, так что он был весь мокрый от гноя.
Приходит раз утром хозяйка и говорит ему (голос у нее был резкий, как свист кнута, часто это на Подгальи у баб бывает):
— Собирайся, больше гусей не будешь пасти.
— Нет?
— Что я тебе два раза говорить буду?! — свистнула она у него над ухом голосом, как кнутом.
Валек хорошо знал, что переспрашивать нечего: по голове бить будут, в брюхо ногами лягать, в спину накладут! Ушел. Идет и думает.
— Уж, конечно, не из-за чего другого выгнали, а из-за этих ран. Эх! вот, должно быть, воняет, страсть! — сам он мало слышал сросшимся носом.
Вышел он на берег ручья, высокий, гористый; в ручье, внизу, острые камни торчат один на другом. Поглядел он вокруг. День был майский, светлый. В поле работали люди, возились, пели. Весело было.
Неподалеку была часовенка; Господь Иисус Христос в ней сидел, полуобнаженный, в терновом венце, окровавленный, и опирался подбородком на руки.
Проходит Валек мимо, видит Господа.
Его никто не учил молитвам, но кое-что он знал о Боге. Знал и слышал, что люди молитвы говорят, молятся, не раз слышал он, что они о Боге говорили. Знал, что Он есть, знал немного, какой Он. Он людей создал, Его нужно просить и благодарить, Его нужно славить, Ему можно жаловаться, рассказать и то и другое, особенно горе: Он утешит.
Остановился Валек-урод перед Господом Богом, смотрит на него и говорит:
— Отчего так?
И показалось ему, что Господь кивнул ему головой в венце и тоже говорит:
— Отчего так?
Видит Валек, что Он тоже полуголый, окровавленный, в терниях на голове; не знает только, о ком Господь Бог думает. И спросил он Господа.
— Ты, или я?
Господь Бог ни слова, только опять показалось Валеку, будто он кивнул головой в венце.
— Мы, видно, с тобой не сговоримся, — подумал Валек и пошел.
Остановился над ручьем, между кустами, и смотрит. Весело в поле. Все полно движения, песен. Идут около него, мимо кустов, парень и девка. У него шляпа набекрень, у нее платок на шею свалился.
— Валек, когда придешь? — спросила девка.
— Завтра.
— Нет, сегодня приходи, терпеть невмоготу.
— Отчего так? — спрашивает парень и шельмовски смеется.
— Ну! — кричит девка и показывает с стыдливой и вызывающей усмешкой зубы, белые, как у куницы. Видно, что у нее так, нечаянно, вырвалось из груди то, что она сказала.
Парень обнял ее рукой и слегка прижал к себе; она прильнула к нему, а шаги ее стали медленнее и тяжелее, словно кто нибудь подломил ей ноги в коленях.
Прошли они.
Парня случайно тоже звали Валек, так же, как и Валька-урода.
А Валек-урод сидел, прижавшись в кустах, как дикий зверь, весь в нарывах, болячках, весь липкий и мокрый. Хотел он выйти в поле, без всякой цели, но удержался. Зеленые поля и люди на них наводили на него робость.
— Эх, если б их не было! — подумал он. — Недурно бы ты там выглядел! — словно кто-то шептал ему.
Он чувствовал, что осквернит собою людям поля и что, пожалуй, даже полям он будет противен… Кто знает, может быть, он и земле противен, когда ступает по ней…
Влез он на небольшую скалу у потока, сел, свесил ноги, смотрит в воду.
— К людям мне ходить не надо, — думает он, — урод я… С Господом Богом сговориться я не мог. И чем Он мне может помочь? Ведь Он такой же бедняга, как и я. Даже мешка у него нет, а кровь по нему льется, как у меня из болячек. Нечего и просить такого, у которого даже и мешка нет. Коли Сын так одет, так и у Отца не многим больше. Ну, так живи себе, Боже, как можешь, живи! Эх, а ты, вода? Не поможешь ли ты мне как-нибудь в моей беде? Есть мне хочется, мешок мой изодрался, валится с меня, портки тоже еле держатся, все у меня болит, зудит, все тело как в огне, гниет, блохи по мне ползают, живьем съесть хотят… Теперь, когда я таким стал, гусей мне не дадут пасти… Эх, вода, вода, помоги ты мне в этой беде… эх, вода светлая, вода…
И вдруг ненароком соскользнул со скалы и бултых в воду с берега…
Открыл глаза, думает: небо!?
Потолок над ним чистый, с балками, святые намалеваны у стен, он лежит на мягкой соломе, на земле, а над ним чьи-то глаза склонились.
— Ангел… — думает он.
Глаза светлые, как вода в ручье, большие, ясные.
— Терезя! — слышит он женский голос.
— Терезей ангела звать… — думает он.
— Терезя, очнулся?
— Смотрит, мама!.. — зазвенело над ним из-под светлых глаз.