Роберт Вальзер - Сочинения Фрица Кохера и другие этюды
Многие из моих книжек наводят на меня скуку. Например, так называемые книжки для детей. Они какие-то ненастоящие. Ведь это стыд и срам — давать детям книги для чтения, которые не расширяют их кругозора. С детьми нельзя сюсюкать, это ребячество. Вот я, например, ребенок, и я ненавижу сюсюканье.
Когда уж я перестану возиться с игрушками? Нет, игрушки — прелесть, и я еще долго буду играть с моей куклой. Я нарочно с ней играю. Знаю, что это глупо, но как прекрасно то, что глупо и бесполезно. Я думаю, такие чувства испытывают все артистические натуры. К нам, то есть к Papa, часто приходят на обед разные молодые художники. То есть их приглашают, и тогда они приходят. А приглашения часто пишу я, или их пишет моя гувернантка, и тогда за нашим столом царит большое оживление. Не хочу хвалиться, тем более хвастаться, но наш обеденный стол выглядит, как накрытый стол в доме аристократа.
Кажется, отец любит окружать себя молодыми людьми, и, хотя они моложе, он всегда самый оживленный и молодой из всех, кто присутствует на обеде. По большей части говорит он, а остальные слушают. Или позволяют себе небольшие замечания, что бывает очень забавно. Отец превосходит всех в смысле образованности и широты мировоззрения, и все эти люди учатся у него, я это ясно вижу. Я могу не выдержать и расхохотаться, и тогда меня мягко или внушительно ставят на место. Да, после обеда у нас положено бездельничать. Отец ложится на кожаный диван и начинает храпеть, что, разумеется, считается весьма дурным тоном. Но я влюблена в папины манеры. Мне нравится даже его откровенный храп. Нельзя же всегда вести остроумные беседы.
Конечно, отец тратит много денег. У него есть доходы и расходы, он получает прибыль, живет в свое удовольствие и дает жить другим. Это даже немного похоже на расточительство и мотовство. Отец всегда в движении. Он совершенно точно принадлежит к людям, для которых рисковать чем-то — наслаждение и даже необходимость. У нас много говорят об удаче и неудаче. Те, кто у нас обедают и общаются с нами, более или менее достигли успехов в свете. Что такое свет? Слухи? Сплетни? Разговоры? Во всяком случае, мой отец всегда стоит в центре этих разговоров. Может быть, он даже дирижирует ими, до известных пределов. Папина цель — во всех случаях проявлять власть. Он старается развивать и выдвигать себя и тех, кто его интересует. У него принцип: если ты меня не интересуешь, тем хуже для тебя. Вследствие этого убеждения Papa всегда сознает свою человеческую правоту, он может выступать твердо и уверенно. Так и следует себя вести. Кто себя не уважает, не ценит по достоинству, тому все нипочем, тот способен на всякие подлости. Ох, что я несу? Научилась у отца, что ли?
Получаю ли я хорошее воспитание? Нисколько в этом не сомневаюсь. Меня воспитывают так, как принято воспитывать столичную девушку: оказывать ей доверие и держать в известной умеренной строгости. Это позволяет и одновременно предписывает ей привыкать к деликатности. Мужчина, который на мне женится, должен быть богат или иметь хорошие виды на прочное благосостояние. Бедность? Я не могу быть бедной. Чтобы я или подобные мне создания терпели жестокую нужду? Вздор. Впрочем, я совершенно определенно предпочитаю простой образ жизни. Терпеть не могу наружного блеска. Роскошь должна быть стильной, в любой вещи должна просвечивать безукоризненность. А такая безупречность, жизненная опрятность стоит денег. Удобства дороги. Что-то я разболталась. Нужно быть немного осторожнее. А как насчет любви? Будет у меня любовь? Должно быть, мне предстоят странные и великолепные переживания. Ведь я кажусь себе такой неопытной в вещах, для знания которых еще слишком молода. Что-то со мной будет?
Брентано (I)[19]
Он больше не видел перед собой будущего, а прошлое, как он ни старался найти ему объяснение, походило на нечто непонятное. Оправдания рассыпались в прах, и жизнь приносила все меньше удовольствий. Путешествия и странствия, некогда доставлявшие столько тайной радости, почему-то опротивели. Он боялся ступить лишний шаг, мысль о перемене мест внушала ему ужас. Он не то чтобы совсем лишился родины, но, честно говоря, нигде в мире не чувствовал себя дома. Ему хотелось стать шарманщиком, или нищим, или калекой, чтобы с чистой совестью умолять людей о сострадании и просить милостыню, но еще более страстно он желал смерти. Он не умер и все же умер, он не нищенствовал и все же обнищал, но не просил подаяния. Он и теперь еще одевался элегантно, он и теперь еще машинально раскланивался и изрекал скучные фразы, и это приводило его в отчаяние и лишало сил. О, какой мучительной казалась ему собственная жизнь, какой лживой — душа, какой убогой жалкая плоть! Мир был враждебным, окружавшая его суета, вещи и события — пустяками. Он был готов броситься в пропасть, вскарабкаться на хрустальную гору, позволить растянуть себя на дыбе. Он бы с радостью дал сжечь себя, как еретика, на медленном огне. Природа напоминала ему картинную галерею, по которой он бродил вслепую, не испытывая соблазна открыть глаза, потому что этими глазами он уже давно видел все насквозь. Казалось, телесная оболочка и жалкие внутренности не мешали ему заглядывать внутрь людей, слышать их мысли и знать, что знают они. Как будто он видел, как они совершают ошибки и безумства. Как будто он вдыхал их ненадежность, глупость, трусость и неверность. В конце концов он сам себе показался самым ненадежным, похотливым и неверным созданием на земле, и он готов был громко возопить об этом, громко позвать на помощь, пасть на колени и громко зарыдать, и рыдать сутки и недели напролет. Увы, на это он был неспособен, он был пуст, черств и холоден, и собственная черствость его ужасала. Где упоение, очарование, которое он некогда ощущал? Где любовь, сулившая ему блаженство? Где жар, пылавший у него в груди? Где доверие, не ведавшее сомнений и беспредельное, как море? Где Бог, пронзавший его восторгом? Жизнь, которую он принимал в свои объятия? Наслаждения, которые обнимали его? Леса, где он бродил? Зелень, ласкавшая взор? Небеса, зрелище коих повергало его в экстаз? Он этого не знал. Он почти забыл, что должен делать и куда его уносит судьба. Его Я рвалось пополам. Он хотел бы побить в себе то хорошее, что в нем еще оставалось. И убить другую, бездушную половину, чтобы не погибнуть, чтобы не совсем утратить Бога в своей душе. Все вокруг еще казалось ему благим и одновременно ужасным. Все вокруг еще было таким милым и добрым и одновременно таким разорванным, мрачным и опустошенным. И сам он был своей собственной пустыней. Часто, внимая какому-то звуку, он воображал, что можно умереть и вернуться в прошлое с его жаркими страстями и надежными нежными чувствами, что можно заново обрести живую, щедрую прежнюю силу. Ему казалось, что его занесло на вершину айсберга и он торчит там, как посаженный на кол преступник. Ужасно, ужасно…
Его походка стала неуверенной, как у пьяного или больного в горячке, ему мерещилось, что дома вот-вот обрушатся и погребут его под собой. Даже самые ухоженные сады казались ему печальными и запущенными, он больше не верил ни в гордость, ни в честь, ни в удовольствие, ни в истинное искреннее горе, ни в истинную искреннюю радость. Все мироздание, до сих пор прочное и плотное, показалось ему карточным домиком: достаточно одного дуновения, одного шага, одного легкого касания или движения, и оно рассыплется на тонкие бумажные пластинки. Как это глупо, как ужасно…
Он не решался появляться в свете, он панически боялся, что его скверное, безнадежное состояние написано у него на лице. Самой мучительной была мысль о том, что можно пойти к друзьям и излить им душу. Клейст, этот несчастный грандиозный счастливец, зарылся в свою нору, как крот, он теперь недоступен, из него не вытянешь ни слова. Зато другие благополучны и омерзительно уверены в себе. Женщины? Брентано усмехался. Это была смесь детской улыбки и ухмылки дьявола. И взмахивал рукой, словно защищаясь от чего-то ужасного. А эти многие, многие воспоминания, они терзали, они убивали его. О, эти вечера, полные дивных мелодий, эти утренние часы с их синевой и росой, жаркие, безумные, душные, чудесные полдневные часы, эти зимы, которые он любил больше всего, эти осени… только не вспоминать. Пусть все рассеется, как желтые листья. Пусть ничего не будет, пусть ничего, ничего не останется. Ничто не должно иметь ценности.
Была одна девушка из хорошей семьи, мыслившая столь же ясно и разумно, сколь и красиво. Однажды она сказала ему: Послушайте, Брентано, как вы живете без высших ценностей, без всякого содержания? Самого себя не боитесь? Вас можно было любить, уважать, обожать, а теперь вы чуть ли не омерзительны. Как вы дошли до жизни такой? Как может человек, способный на столь прекрасные чувства, быть в то же время таким бесчувственным? Вас так и тянет разодрать себя в клочья, разнести в щепы свои силы. Опомнитесь, возьмите себя в руки. Вы говорите, что любите меня? И что моя любовь могла бы осчастливить вас, сделать честным и искренним? Но я, к своему ужасу, не могу в это поверить. Вы чудовище, Брентано, вы милый человек, и все-таки чудовище. Наверное, вы себя ненавидите, знаю, что ненавидите. Иначе я пожалела бы для вас доброго слова. Пожалуйста, оставьте меня!