Сэмюэль Беккет - Мечты о женщинах, красивых и так себе
Он все ближе. Изрыгая и пожирая кровяные сгустки, он вступает в спор с лестницей крыльца, задыхаясь под ношей собственного веса, он попирает ступеньки, грубо расставляя лапы по диагонали, он отшвыривает их с дороги одну за другой.
Ах, где теперь те сильные нервные ступни, пахнущие папоротником и тимьяном, ступни Билитис, или целомудренной охотницы, или мускулистой девчонки-танцовщицы, чуть шелушащиеся, бегущие по прибрежным уступам бледно-красного мрамора? Они далеко, доктор Шолль.[396] Или грязные упитанные ножки маленького Стёбли, он был ленивый пастушок, голубой цветок в горах, он сидит враскоряку нежной задницей в горной росе, обстругивает свой посошок на опушке темного леса, он словно ангелочек делла Роббиа, на щеках у него, говорят, персиковый пушок, но какое это имеет значение, вот его ножки, между пальцами засохла грязь, на подъеме стопы следы тины. Весь скот на лиги вокруг, на склонах принадлежит его отцу. Скот доверили ему, он — пастушок. А вот и Джеймс, герой, стальной горовосходитель, большими шагами перемахивает через жесткую грабовую изгородь. Не успеешь оглянуться, и уже настало утро.
Б. М. опустил на оттоманку себя, свою великую ношу, пальто, сумку, шляпу, слизь, ярость и изнеможение — в ту самую секунду, когда Альбе пришло в голову спустить свои благородные ноги на пол и освободить ему место рядом. После нескольких минут молчания и отстраненности (он — тяжело дышал, она — ожидала, пока жар этого мужчины спадет, пока утихнут литавры и барабаны мучительных часов, проведенных им в дороге), после нескольких ложных выпадов и мимоходом брошенных замечаний, свидетельствующих о ее удивлении его откровенностью и о его радости тому, что она не обиделась и не ушла секунда в секунду, но дождалась его и позволила себе даровать ему несколько милостивых минут, между ними произошел симпатичный ультрамодный диалог, каковой без оборок и воланов (устали от них) воспроизводится ниже.
Б. М. Говоря по правде, я нашел Белакву более изменившимся, чем можно было ожидать за время столь краткого отсутствия. Погрустневшим физически и отвердевшим умственно, надеюсь, это не склероз, и еще эта мрачность, если судить по нескольким словам, которыми он меня удостоил после приезда, они необычные и шокируют меня тем больше потому, что исходят от человека, всегда отличавшегося очаровательной любознательностью и энтузиазмом в отношении cosa mentale,[397] притом без тривиальной наивности. Возможно, я преувеличиваю. Надеюсь, что так. Я сказал Шасу, вы знаете Шаса…
А. Нет.
Б. М. Коллега и друг Либера, в нем есть что-то от зануды и мандавошки, но сердце у него доброе, друг Белаквы — я просил его сказать Белакве, что вы о нем спрашивали. Он будет счастлив. Вы же знаете, он питает к вам самые нежные чувства.
А. Но я о нем не спрашивала. Как я могла о нем спрашивать, когда я его не знаю. Теперь он прискачет ко мне домой и будет надоедать мне. Вам могло быть известно, что этого с меня достаточно…
Б. М.Но, моя дорогая Альба, не прошло и двух дней с тех пор, как вы так хорошо отзывались о нем в разговоре со мной, правда ведь. Неужели вы позабыли?
А. Я могла вяло упомянуть это существо в течение беседы, но я о нем не спрашивала. Как я могла о нем спрашивать, когда я его едва знаю?
Б. М.Но…
А. Вы неблагоразумны. Теперь он примчится галопом, чтобы засвидетельствовать мне свое почтение.
Б. М. А вам бы не хотелось его повидать?
А. Ради чего? Какой смысл начинать все сначала? Вы знаете, или вам следовало бы знать, как это со мной бывает и как всегда было. Вам лучше других следовало бы понимать, что я не хочу его видеть и что это не имеет смысла. Я только причиню ему боль и разбережу собственную рану. Так было всегда. Его это может на время развлечь, но меня это не развлечет. Мне надоело зря тратить силы на тривиальное волнение. Зачем надо было что-то говорить Шасу? Почему нельзя было оставить все как есть? Теперь придется его устранить. Лишние хлопоты.
Б. М.Мне кажется, я не вполне понимаю, что именно вы имеете в виду, и думаю, что горюете вы не по делу. Уверяю вас, он не настолько уязвим или чувствителен. Напротив. Он всего лишь хотел повидаться и поговорить с вами.
А. Но неужто вы не понимаете, что он не может просто повидаться и поговорить со мной? Я не в силах этого допустить. Если он вообще меня увидит, это должно быть не просто. Я буду вынуждена усложнить нашу беседу. У меня не может быть простых отношений с церебральным типом, а в нем это за милю видно. Мне придется сотворить узел, и путаницу, и мешанину. Ничего не поделаешь. Поэтому зачем? Слишком сложно распутывать. Б. М.Что ж, если б я знал… А. Бог видит, теперь вы знаете. Но не будем о людях и предметах — о телах. Не будем говорить даже обо мне. Развлеките меня. Расскажите мне о Луизе Лаббе, или Святом Духе, или ирреальных координатах. И пожалуйста, еще коньяка, если вам это по карману. Расскажите мне о египетской Книге мертвых.
Белый Медведь много чего рассказал об этих вещах, а Альба слушала и не прерывала его. Однако о Святом Духе он говорить не стал, это ему было неинтересно.
— Даже если бы не было непозволительной дерзостью мне, порочному пуританину, говорить с вами, барышней, воспитанной в незапятнанной чистоте, о Святом Духе, я предпочел бы, — он бросил лукавый взгляд в ее сторону и заговорил почти шепотом, — не обсуждать этот предмет в общественном месте. К тому же эпиграммы, которыми я был бы вынужден уснастить свой рассказ, пусть они, на мой взгляд, и превосходны в своей едкости, не предназначены для ушей благородной девушки. Вы — человек широких взглядов, вы не обидчивы, и все же я предпочту этого не делать.
Тут оратор харкнул, да так громко, что у него затрещала барабанная перепонка. Посмаковав нелепый шарик флегмы, он отложил его в сторону.
— Что до Луизы Лаббе, — молвил он, — она была великим поэтом, великим стихотворцем, возможно, одним из величайших поэтов всех времен, поэтом физической страсти, страсти всецело и исключительно физической. Ей неведома была любовь, из которой изгнано тело, в которой тело принесено в жертву. Плевать она хотела на шансондетуалевские нежности, да и на ностальгию Дуна по «красавице Доэтте» — тоже. Но вот что она знала, и на что ей было не наплевать, и что она сумела запечатлеть в нетленных стихах…
Альба сложила ноги, на этот раз она подобрала их под себя, и слушала, у него был приятный голос, и не прерывала его.
Потом, спустя некоторое время, она перестала слушать. Он уже почти разделался с ирреальными координатами, он говорил: «И поэтому мы их выдумываем», когда она перестала утруждать себя, перестала вслушиваться в его слова. Потом и он, ощутив, что она ушла в себя, перестал говорить. Они продолжали сидеть молча, вовсе не смущенные этим отдалением.
Альба, наперекор здравому смыслу, позволила себе углубиться в изучение того, как были доселе истрачены ее дни, как была истрачена она сама, как она была истрачена и почти, так представлялось и ей самой, и многим из тех, кто ее знал, уничтожена ушедшими днями. Грядущие дни не принадлежали ей, она не могла их тратить, они лежали перед ней бесполезной пустыней. Она заработала свои дни. И она же была истрачена богатством дней, принадлежавших ей не раньше, чем она их заработала и выхолостила. Она была истрачена в триумфальном завоевании дней. Бедная днями, она была легкой и полной света. Богатая днями, она была тяжелой и полной тьмы. Жизнь есть обретение тяжести и тьмы и овладение днями. Естественная смерть есть черное богатство дней. Сияющая бедность днями есть не записанная нотами музыка, необходимая для тою, чтобы продолжать жить и быть в состоянии умереть, то есть музыка не принадлежащих ей дней, каждый час которых слишком многогранен, чтобы им можно было овладеть. Создавая версию каждого часа и дня, она сплетала из них гротескную песнь, она вынужденно несла на плечах каждую версию и каждую песню, растущую тяжесть тьмы, она нанизывала на нитку бусины приобретенных, выхолощенных дней. Она осыпала бранью необходимость, непоколебимую традицию жить до самой смерти, заставлявшую ее исчислять и записывать нотные значки дней. Тяжкий мрак плотской привычки.[398] Истребить необходимость, оставаться легкой и полной света, распрощаться с компанией прилежно умирающих, перестать следовать за ними по пятам, перестать переходить, согласно их законам, от тяжести к тяжести и от темноты к темноте, пребывать легкой и полной света, в лоне музыки неотзвучавших дней… Она была камнем, лишенным дней, покоящимся на дне бурной реки, которую ей не нужно укрощать. Одна, не томящаяся одиночеством, безразличная, зависшая в кипящей стихии, где она одна бездвижна, свободная от необходимости вносить лепту вдовицы в ненасытную череду дней. Дни, если они не раскрыты и не расчерчены, не истратят ее. Они распадутся в своей полноте, неисчисленные. Она пребудет неотягощенной и неомраченной.