Уильям Фолкнер - Притча
— Говорить об этом запрещено, но я думаю, тебе следует знать. Сегодня ночью мы выступаем.
Тот поглядел на него.
— Что-то должно произойти. Сюда нагнали много войск. Готовится сражение. Понимаешь, те, что устроили Лоо, не могут вечно почивать на своих лаврах.
Тот смотрел на него и молчал.
— У тебя есть деньги. И тебе стоит подумать о своих интересах. Кто знает? Может быть, ты останешься в живых. Вместо того чтобы брать с нас по шесть пенсов, потребуй все деньги сразу и зарой их где-нибудь.
Тот по-прежнему смотрел на него, даже без презрения; связной внезапно подумал смущенно, почти униженно: У него, как у банкира, есть порядочность в отношении к своим клиентам не потому, что они люди, а потому, что они клиенты. Не жалость — он, далее не моргнув глазом, разорил бы всех и каждого раз они приняли его условия игры; это уважение к своему призванию, своей профессии. Чистота. Нет, более того: безупречность, как у жены Цезаря.
В ту ночь они выступили на передовую, и связной оказался прав; когда они — шестьдесят с небольшим процентов уцелевших — вернулись назад, в их памяти навечно, словно выжженные раскаленным железом, запечатлелись названия речушки, которую местами можно переплюнуть, и городов — Аррас, Альбер, Бапом, Сен-Кантен и Бомон Амель, — им не забыться пока существует способность дышать, способность плакать, и на этот раз он (связной) сказал:
— По-твоему, то, что творилось там, — лишь обычная, вполне полезная паника, вроде биржевой, необходимая для благополучия общества, а те, кто гибнет и будет гибнуть на войне, — неизбежные жертвы, как лишенные ума, сообразительности или достаточной денежной поддержки маклеры и торговцы, чья высокая участь заключается в том, чтобы покончить с собой, дабы сохранить платежеспособность финансовой системы?
И тот опять глядел на связного даже без презрения, даже без жалости просто ждал, пока связной договорит, потом спросил:
— Ну что? Берешь десять шиллингов или нет? Связной взял деньги во франках. На сей раз он истратил их впервые заметив, подумав, что финансы похожи на поэзию, чтобы существовать, им нужен, необходим дающий и берущий, нужно, чтобы и тот и другой, певец и слушатель, банкир и заемщик, покупатель и продавец, были добропорядочны, безукоризненно, безупречно преданы и верны; он подумал: Это я оказался не на высоте; я был вредителем, изменником. Теперь он тратил деньги в один присест, устраивая скромные кутежи с каждым, кто был готов составить ему компанию, выполнял свой шестипенсовый контракт, потом опять с рвением искупающего грех или творящего молитву католика брал десять шиллингов, и так всю осень, всю зиму; наступила весна, приближался его отпуск; и он думал спокойно, без горечи, без сожаления: Конечно, я мог бы поехать домой, в Лондон. Что еще можно сделать с разжалованным субалтерном в год 1917 от рождества Христова, кроме как дать ему винтовку со штыком, а я уже получил их? И вдруг, внезапно и спокойно, понял, как распорядиться этой волей, этой свободой, которой не мог найти иного применения, потому что для нее уже не было места на земле; теперь он попросил уже не шиллинги, а фунты, оценил ее не в шиллингах, а в фунтах не только на паломничество туда, где некогда реял угасший ныне дух человеческой свободы, но и на то, что делало паломничество сносным; взял десять фунтов и сам назначил процент выплаты по десять шиллингов в течение тридцати дней.
— Едешь в Париж отмечать свои… «выдающиеся заслуги»? — спросил тот.
— Почему бы и нет? — ответил связной, получил десять фунтов во франках и с призраком своей юности, ушедшей пятнадцать лет назад, когда он не только верил, но и надеялся, пустился по стезям своей прежней жизни, окружавшим некогда лесистую долину, где теперь лежал простой серый камень Сен-Сюльпис; оставя напоследок узкий кривой переулок, где прожил три года, он проходил, лишь замедляя шаг, но не подходя близко, мимо Сорбонны и прочих знакомых мест Левого берега — набережной, моста, галереи, сада и кафе, — где он тратил свой обильный досуг и скудные деньги; и лишь на второе одинокое и грустное утро, после кофе (и «Фигаро»: было восьмое апреля; английский пароход, на котором плыли почти одни американцы, накануне был торпедирован у берегов Ирландии; он подумал спокойно, без горечи: Теперь им придется вступить в войну; теперь мы можем уничтожить оба полушария) в кафе Deux Magots[12], проделав долгий путь через Люксембургский сад мимо медсестер с ранеными солдатами (будущей весной, возможно, даже нынешней осенью среди них должны были появиться и американцы) и потемневших изваяний богов и королев на улицу Вожирар, уже пытаясь разглядеть узкую щель, представляющую собой улицу Сервандони, и мансарду, которую он когда-то называл домом (возможно, месье и мадам Гарнье, patron и patronne[13] еще живут там и встретят его), увидел вдруг над аркой, где когда-то проезжали кареты герцогов и принцев, афишу, полотнище с надписью, величественно и смиренно гласящей в старом пригороде аристократов: Les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde, — и, пристав к негустому, спокойному потоку людей — солдат и гражданских, мужчин и женщин, старых и молодых, — вошел, как ему казалось потом, будто во сне, в какой-то вестибюль, переднюю; там сидела с вязаньем крепкая бодрая женщина неопределенного возраста в белом, как у монахини, чепце; она сказала:
— Месье?
— Месье le president, Madame, s'ill vous plait. Месье le Reverend Саттерфилд[14].
Она, не переставая быстро орудовать спицами, спросила снова:
— Месье?
— Le chef de bureau, Madame. Le directeur[15]. Месье le Reverend Саттерфилд.
— A… — сказала женщина, — месье Тулимен, — и, продолжая вязать, поднялась, чтобы проводить, отвести его; какой-то просторный мраморный холл с позолоченными карнизами, увешанный люстрами и беспорядочно уставленный, заполненный всевозможными деревянными скамейками и старыми стульями, какие берут напрокат за несколько су на концертах в парке; там звучали не голоса, а словно бы лишь дыхание, вдохи и выдохи людей — раненых и невредимых; солдат, стариков и старух с черными вуалями и нарукавными повязками, молодых женщин, зачастую с детьми, прижатыми к траурным одеждам утраты и горя, — они сидели в одиночку и небольшими, видимо семейными, группами в громадном помещении, где словно бы до сих пор слышалось дыхание герцогов, принцев и миллионеров, лицом к стене, на которой висела такая же афиша, такое же полотнище ткани, что и над входом, с той же надписью: les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde; не взирая, не глядя на афишу, они напоминали не людей в церкви (не были так смиренны), скорее пассажиров на станции, где поезд намного опаздывает; потом у широкой витой лестницы женщина остановилась, отошла в сторону и, продолжая вязать, сказала, не поднимая глаз:
— Priere de monter, месье[16]. — И он стал подниматься: пробившийся сквозь тучу теперь восходил к невероятно высокой, дающей забвение вершине; это была небольшая комната, похожая на будуар герцогини в раю, временно преображенный, чтобы представлять деловую контору в шараде; новый простой голый стол, три простых жестких стула, за столом безмятежное благородное лицо над узким воротничком из белой шерсти, выглядывающим из-под небесно-голубой формы пехотного капрала, судя по виду, еще вчера лежавшей на полке интендантского склада, а чуть позади него худощавый юноша-негр во французском мундире с погонами младшего лейтенанта, казавшемся почти новым: он глядел на них через стол; голоса звучали безмятежно и непоследовательно, будто тоже во сне:
— Да, раньше у меня была фамилия Саттерфидд. Но я сменил ее, чтобы легче было выговаривать людям. Из Ассоциации.
— A… Tout le Monde.
— Да. Тулеймен.
— Значит, тогда вы приезжали повидать… — чуть было не сказал «друга».
— Да, он еще не совсем готов. Я хотел узнать, нужны ли ему деньги.
— Деньги? Ему?
— Коню, — сказал старый негр, — которого, по их словам, мы украли. Украсть его мы не могли, даже если бы хотели. Потому что он не принадлежал никому. Это был конь всего мира. Чемпион. Впрочем, нет. Вся земля принадлежала ему, а не он ей. Земля и люди. Принадлежал он. Принадлежал я. Принадлежали все мы трое, пока не настал конец.
— Он? — сказал связной.
— Мистари.
— Мист… кто?
— Гарри, — сказал юноша. — Он так произносит.
— А… — произнес связной с каким-то стыдом. — Ну конечно, Мистари…
— Вот-вот, — сказал старый негр. — Он хотел, чтобы я звал его просто Ари, но я, видимо, был уже слишком стар.
И рассказал о том, что наблюдал, видел своими глазами и что понял из виденного, но это было не все; связной понимал это и думал: Сообщник. Раз уж приходится вести двойную игру, мне нужен сообщник. Даже когда юноша, впервые раскрыв рот, сказал: