Жюльен Грин - Обломки
Филипп не сразу распутал нить интриги. После каких-то бестолковых перипетий женщину снова показали крупным планом, но на сей раз она уже не плакала, напротив, счастливо улыбалась, отчего на щеках ее появились ямочки; потом она бросилась к какому-то желторотому юнцу, который грубо взял ее лицо в ладони и впился поцелуем в губы. Оркестр заиграл из «Манон».
Все это не слишком интересовало Филиппа, и он давно уже поднялся бы и ушел, если бы не заплатил так дорого за честь восседать в этом зале. На приставном стуле без спинки приходилось сидеть сгорбившись. Филипп переменил позу, начало ломить поясницу.
А тем временем интрига развертывалась еле-еле и до чрезвычайности подробно. Один эпизод сменялся другим, и неверная супруга раззадоривала теперь какого-то офицерика в беседке, увитой глициниями. Или, высунувшись из кухонного окошка, подстерегала появление поставщиков и, сколько позволяло приличие, выставляла напоказ голые руки и грудь. А в другой раз выпроводила из спальни лицеистика, и тот, в расстегнутой сорочке, бросился к двери, прихрамывая, так как нес в руке ботинок.
Благородный супруг подозревает неверную и зорко следил за ее похождениями; зрителям показали, как он бежит по длинному коридору и, согнувшись, печально подглядывает в скважину замка абсолютно пустой комнаты. Публика гоготала. И вдруг фильм утратил комический элемент, и в игре ничего не подозревавших актеров проглянул подлинный лик отчаяния. Бывает порой, что в самой, казалось бы, жалкой книжонке почувствуешь таинственный проблеск чего-то неведомого, попавшегося в капкан магической власти слова.
Один кадр привлек внимание Филиппа. Коридор на экране напоминал отчасти тот, что вел из его спальни в библиотеку, и сердце учащенно билось в течение нескольких секунд — так, будто среди грубого вымысла он вдруг обнаружил частицу себя самого. Какие-то смутные обрывки воспоминаний о собственной жизни отвлекли его от драмы, разворачивающейся на экране.
Так незаметно он перешел в состояние мечтательной полудремы и видел теперь перед собой действующее по воле банального аккомпанемента некое воображаемое существо, и существо это, точный с него слепок, было то свирепым и воинственным, то чувствительным и истерзанным печалью. А на экране актеры шевелили губами, строчили письма, внезапно возникали и исчезали за дверью, но Филипп уже ровно ничего не понимал. Только наступившая тишина вернула его к действительности; он услышал шорох — это музыканты перелистывали на пюпитрах ноты; затем оркестр грянул увертюру к «Вильгельму Теллю»; глухие взрывы ударных предвещали грозу, приближающуюся с грохотом несущегося на рысях кавалерийского эскадрона между отбрасывающими звук откосами швейцарских гор.
На экране была теперь прихожая в бедной квартирке. В углу два черных деревянных сундучка, с гвоздя свисает воротничок и галстук. Темнеет. В полумраке прихожей суетится героиня фильма; действуя споро, как преступница, она подымает крышку люка и спускается на несколько ступенек в подвал. Рядом топчется, дожидаясь своей очереди, какой-то высокий малый с фонарем в руке. Дамочка оборачивается, шлет кавалеру улыбку и скрывается. Теперь в открытый люк лезет по ступенькам и кавалер. Только башка его торчит из подвала, потом и эта физиономия каторжника исчезает, ярко освещенная снизу лучом фонаря. Крышка захлопывается, с минуту на экране никого нет.
Разымчивая любовная мелодия заполняет паузу и будоражит зрителей. Тут в дальнем углу отворяется дверь, и в прихожую растерянно бочком протискивается мужчина. Увидев это пухлое лицо, в поту, в слезах, искаженное страхом и гневом, Филипп забыл все на свете. На экране был муж, обманутый муж, во всей своей ужасающей банальности. Воротничок впивается ему в шею, он рывком срывает его, а на лице застыла гримаса висельника. Он водит перед носом свечу, и огонек ее колеблется от шумного дыхания. Потом на цыпочках, стараясь не шуметь, он, как мальчишка, играющий в прятки, входит в прихожую. Всего несколько шагов — и он наступает на крышку люка и стоит достаточно долго, чтобы вызвать дружный хохот присутствующих. Кто-то крикнул: «Горячо!» И тут произошло одно из странных необъяснимых совпадений. Человек, казалось, услышал этот голос и медленно с полуоткрытым ртом обвел глазами зрителей: по рассеянности он наклонил свечу, и на его шерстяной жилет потекла струйка воска. Эта режиссерская выдумка окончательно развеселила зал; общий гогот заглушил звуки оркестра. Но обманутый муж, охваченный смутной тревогой, уже сошел с крышки и стал бродить по прихожей, наткнулся на сундучок, опрокинул стул и уставился на него непонимающим взглядом. Ярость улеглась; он только тряс головой да плечами безнадежно пожимал, не подымая глаз от пола… В этой пошленькой сцене была печаль, было настоящее. Внезапно рогоносец замечает люк. Этому открытию предшествовала долгая пауза, и публика успела разглядеть, как в больших светлых глазах медленно, но верно зарождается подозрение. Он поставил подсвечник на пол, опустился на колени, схватился за железное кольцо.
Зал замер. Было что-то даже мучительное в общем ожидании того, что произойдет сейчас… Филипп комкал носовой платок во вдруг взмокших ладонях. Для него перестал существовать и зал кинематографа, и окружавшие его люди. Единственным живым существом был этот бедный растерянный дурачок на экране. Филипп не отрываясь смотрел, как тот бесконечно медлительным движением подымает крышку люка; в открывшееся в полу отверстие брызнул свет, подобный лучам подземной зари. Резким движением муж откинул крышку и нагнулся, надеясь разглядеть, что там в подвале творится.
И тут, как всегда, когда обострено до крайности внимание и все в человеке смолкает, Филипп услышал, как из глубины его сердца, из всего убожества его жизни рвутся, просятся на язык слова: «Счастливец, как же он будет страдать!»
***
Выйдя на улицу, Филипп и думать обо всем забыл; как у большинства себялюбцев, легковесность иной раз оборачивалась глубиной. Сейчас его занимал иной вопрос, и, дойдя до Мадлен, он вдруг остановился, стукнул тростью о тротуар: «Почему она уехала?» И тут же внутренний голос ответил; «Ты же отлично знаешь, она в тебя влюблена. А ты ее мучаешь, Филипп, не желаешь мучить, а мучаешь». Улыбка тронула кончики губ. Вдруг ему захотелось пойти повидать свояченицу: сегодня в послеобеденные часы он особенно скучал без нее.
Он шагал теперь по цветочному рынку, из-за колыхавшейся на ветру зеленой брезентовой завесы его зазывали торговки. Среди зимних растений мерцали в кожаных рожках огоньки свечек. Поблекшие от холода букеты зябко кутались в газетные листы… Одни только ядреные ноготки топорщили свои оранжевые венчики, смело вдыхая ветреный воздух. Филипп остановился перед этими представителями сельской флоры; Элиана любила ноготки, нередко ставила их на камин в библиотеке, и Филипп совсем было уже собрался купить всю охапку, которую протягивала ему старуха в пелерине, и поднести цветы свояченице. Вот-то удивится! Но боязнь показаться смешным удержала его руку, рывшуюся в кармане: с этим букетом он будет похож на жениха из второсортной комедии.
Мимо проходило такси, и Филипп махнул шоферу.
Глава седьмая
Пансион, где решила поселиться Элиана, выходил облезлым фасадом на одну из шумных улиц Пасси. Самый обыкновенный четырехэтажный дом, сотни, десятки сотен таких оставило в наследство столице экономное царствование Луи-Филиппа. Здесь вы не увидите фальшивых окон, которые пробивают симметрии ради, и если неодолимая жажда украшать и добавлять выразилась здесь лишь в кованых завитушках на входных дверях, то все прочее свидетельствовало о суровом здравом смысле. Так, скажем, металлические переплеты у окон были действительно переплетами, а не просто предлогом нагромоздить побольше финтифлюшек и вензелей. Надо полагать, что в лучшие времена стены были знакомы с кистью маляра, окрасившего их в желто-соломенный цвет, но от сырости краска пошла волдырями, волдыри полопались от солнца и постепенно обшелушились, обесчестив фасад, наградив его паршой, в каковом виде он и пребывал ныне. Эмалированная дощечка оповещала прохожих о существовании «Большого тенистого сада».
Обычно входная дверь отворялась только после двух-трех звонков, и отворялась словно бы сама собой; это из кухни ее энергично дергала за проволоку чья-то рука. Толкнув дубовую дверь, вы попадали в вестибюль, обитый алым плюшем, и ждали, стоя у лестницы, ведущей в подвальный этаж. Вот тут-то вам навстречу не торопясь подымалась дама, еще не старая, одетая с чисто провинциальным изяществом, то есть с запозданием лет на десять против сегодняшней моды. Жакет лиловатых тонов, свободно мнущийся у талии, распахнутый с таким расчетом, чтобы была видна белая блузка; слишком короткая юбка открывала мясистые икры классной велосипедистки, очевидно, предмет особой гордости их владелицы. Лаковые туфли, чернобурка, косо накинутая на плечи, и черные митенки довершали туалет, пригодный, по-видимому, и для лета и для зимы. Мадемуазель Морозе могла бы даже считаться хорошенькой, одевайся она не так эксцентрично и будь черты ее помягче, а главное, если бы горбатый крупный нос не так резко выделялся на лице, где тридцать пять прожитых лет прочертили на коже сеточку морщинок. Смуглый цвет лица и дерзкие черные глаза свидетельствовали об иностранном происхождении мадемуазель, а искусно загнутые ресницы взмахивали подозрительно часто, чего, надо полагать, требовали правила кокетства. Короткие, но густые волосы были уложены лоснящимися локонами на макушке так, что получалось нечто вроде петушиного гребня. Подымаясь по лестнице, она вязала что-то очень маленькое, беленькое, но изрядно засаленное, и казалось, она больше интересуется движениями собственных пальцев, чем появлением возможного клиента.