Жюльен Грин - Обломки
— Бедняжка Филипп, — нарушила она первая тягостное молчание, — должно быть, я показалась тебе просто смешной… Да, да, смешной и непристойной (она высморкалась), но подчас у меня на сердце такая тяжесть, и сегодня мне не удалось сдержаться. А ведь обычно удается… О чем это я? Ах да, первым делом я хочу отдать тебе семь тысяч, которые ты дал мне на той неделе. Мне они не понадобились; если бы я хорошенько подумала, я бы вообще их не брала.
— Но ведь ты говорила, что хочешь приобрести на бирже акции…
— На бирже… Нет, я передумала. Вот, держи…
Она протянула Филиппу сложенный пополам конверт, который держала в руке с самого начала только что разыгравшейся сцены.
— Пересчитай, — просто сказала она.
Филипп улыбнулся такой скорой перемене — перед ним сидела спокойная, рассудительная Элиана — и молча взял конверт.
— Пересчитай, — повторила она.
Филипп покорно пересчитал кредитки и сунул их в бумажник-.
— А теперь, — начала Элиана, скрестив на груди руки, — я хочу посвятить тебя в один мой план, только ни о чем не спрашивай. Так вот. По ряду причин — ты узнаешь их позже — я решила провести неделю в Пасси, там есть маленький пансион. Уезжаю завтра. Адрес я тебе оставлю. Можешь сказать Анриетте все, что угодно, лишь бы она не волновалась.
От удивления Филипп даже вскочил с кресла и пробормотал, запинаясь:
— О чем это ты? Почему уезжаешь?
— Во-первых, уезжаю я не навсегда, ведь я через неделю вернусь. А во-вторых, я же просила тебя ни о чем не спрашивать.
— Но, Элиана, у тебя нет денег…
— Прости, пожалуйста, а мои акции, да мне столько и не потребуется.
— Ты свои акции продала?
— Продала.
С губ Филиппа чуть не сорвался вопрос, но он вовремя удержался, боясь, что снова начнутся споры, снова она заплачет. В конце концов… неопределенным жестом руки он закончил пришедшую ему в голову мысль; но тут его глаза встретились с глазами Элианы, и он потупился, не выдержав взгляда старой девы. С наигранно равнодушным видом она оправила на груди черное платье и попыталась улыбнуться, правда, безуспешно.
— Ну вот, — проговорила она, подымаясь. — Ну вот и все. Спокойной ночи, Филипп.
***
Отъезд Элианы почти не отразился на привычках Филиппа. Поначалу, правда, ему было скучнее, чем обычно. Особенно тоскливыми оказались часы после второго завтрака, тоскливее, чем весь остальной день. Чем прикажете заняться между половиной второго и тремя часами? Совершенно бессмысленное время, когда процесс пищеварения убивает всякую энергию. Раньше, бывало, он слушал болтовню Элианы, шагая по комнате со значительным выражением на лице, а она, согнувшись над вышиванием, развлекала его рассказами о разных пустяках; подчас его даже раздражала ее кротость и ровно звучащий голос, но, так или иначе, часа как не бывало. Конечно, можно было прилечь на кушетку в библиотеке, но он опасался прибавить в весе от этого сверхурочного лежания.
Попытался он играть на рояле, но достаточно было коснуться клавишей, взять аккорд, чтобы пробудить в душе целый рой воспоминаний и сожалений, от которых больно сжималось сердце. Если после еды было бы не так вредно работать, он взялся бы за книгу — вот уже несколько лет, как он собирается засесть за роман. Неплохо также заняться живописью, написать сангвиной свой автопортрет; это желание приходило всякий раз, когда он гляделся в зеркало, висевшее в библиотеке в простенке между двумя окнами; и впрямь освещение здесь самое выгодное: свет падает прямо в лицо, снимает тени вокруг век и ноздрей, и даже линия щек кажется строже. Но, прикинув, каких трудов потребует писание портрета, Филипп только вздыхал; ну, допустим, ему удастся передать блеск глаз, но сами-то глаза, сумеет ли он расположить их там, где им быть положено? А челюсти, да их десятки раз придется перерисовывать, стирать, снова писать. Поэтому он решил ни за что не браться, а размышлять. О чем размышлять? Завтра все будет точно так же, как сегодня. Он посмотрел в окно — по улице торопливо шагали прохожие. Потом переставил на полке несколько книг и сдул с корешков пыль.
В конце концов он открыл ящик секретера, и взгляд его упал на пачку фотографий, перевязанных красной шелковой ленточкой; он нерешительно повертел пачку в руках, потом потянул за кончик ленточки, и узел развязался сам собой. Полтора, а то и два десятка фотографий Филиппа, наклеенных на картон, рассыпались, как колода карт на зеленое сукно. Осторожно, по-воровски он собрал их в кучку и уселся у окна, чтобы полюбоваться ими в полное свое удовольствие. Обычно он остерегался их трогать, хотя, как святыню, хранил эти свидетельства ранней своей юности, но сегодня любопытство превозмогло страх перед душевной болью. Закинув ногу на ногу, он склонился над первой фотографией.
Она показала ему подростка лет шестнадцати, еще в коротких штанах, стоявшего у дерева. Лицо чуть полноватое, пожалуй, безвольное, губы раздвинуты милой улыбкой, но зубов не видно. На лбу лежат фестоны тени блестящих кудрей. Он вспомнил, что в те времена был влюблен, вернее, считал, что влюблен, в одну даму, подругу матери, которая при каждой их встрече осыпала его комплиментами; эта болтливая и еще довольно хорошенькая дамочка щипала его за щечку и довольно чувствительно запускала свои ноготки ему в плечи и шею… Однажды пригласила его прокатиться и в машине задавала ему вопросы, на которые он не знал, что ответить, потом они гуляли в лесу; она перестала болтать и время от времени улыбалась как-то особенно важно; тогда, встревоженный этой внезапной переменой и чего-то боясь, Филипп ответил на ее улыбку и отвернулся. Вскоре она перестала посещать их дом. Он даже всплакнул.
Вторая фотография напомнила ему тот день, когда он, продав ювелиру булавку для галстука, раздобыл таким образом нужную сумму, в которой ему отказали родители, и, разодевшись как на парад, отправился тайком к знаменитому фотографу. Было это на следующий день после объявления войны, Филиппу шел тогда восемнадцатый год. На этой карточке он казался не старше, чем на первой, хотя лицо подтянулось и взгляд был не такой мягкий. Но что-то детское и впрямь еще сохранилось в очертании губ. Каких невероятных трудов стоила ему прическа; под густым слоем бриллиантина плотно прилегали к черепу и вились только чуть-чуть над правым виском блестящие волосы. А воротничок-то, до чего же высокий. Почти совсем не видно шеи, свежей, мальчишеской невинной шеи, хотя очертания ее угадывались даже под тканью одежды. Тогда он еще не умел одеваться изящно, но зато… зато какой же он был красавец! Филипп отвел глаза от фотографии и вздохнул. Что за глупейшая мысль открывать ящик, развязывать красную ленточку! Он подумал даже, не сжечь ли немедля эти квадратики картона, глядя на которые он чувствовал себя таким несчастным. Но не решился, поддавшись слабости, словно влюбленный; и потом, даже если их сжечь, стареть-то все равно придется.
Когда фотографии были уложены на место, ключ повернут в замке и ящик заперт, Филипп взглянул на часы. Прошло всего семнадцать минут. Час проходит слишком медленно, а годы слишком быстро. Он опять опустился на кушетку, обитую белым плюшем, и решил сидеть спокойно до двух часов. Если уж так захочется, то можно будет почитать, но после завтрака не стоит особенно напрягаться, даже если твой завтрак состоит из кусочка мяса, чуточки зеленого горошка без масла и поджаренных длинных хлебцев, которые обманывают голод, а толщины не дают. Он взял книгу со столика кленового дерева и раскрыл ее наудачу. В свое время, «давно», как говорят дети, чтение было главной его утехой. Бесчисленные стихотворные строфы хранились в памяти, вошли составной частью в его существование, и, когда он в одиночестве декламировал их вслух, ему казалось, что он страждет. Но сегодня поэзия производила на него впечатление слишком обильного десерта. Взгляд рассеянно скользнул по первым строкам стихотворения, где отразилась вся вздорность его двадцати лет, как в зеркале, на раму которого, красоты ради, нацеплены четки и веера. В уме он докончил начатую строфу и, выпустив из рук маленький томик, взял газету, перехваченную бумажным пояском; он сразу узнал листок, который каждое утро доставляли Элиане. Самые неприятные известия были набраны жирным шрифтом в левой и правой колонке: пограничные инциденты, стачки, угрозы беспорядков. Он зевнул; уже целых десять лет пишут все о том же, и ничего не случается. В центре газетного листа речь министра призывала страну к спокойствию и труду. Филипп отбросил листок и встал, чтобы посмотреться в зеркало. Его костюм, коричнево-лиловатый, был сшит на редкость удачно, не зря он трижды отсылал его портному, потому что под мышками морщило, а между лопатками образовывались две уродливые складки. Он вытянул руку, потом прижал локоть к боку, не спуская глаз с крамольного рукава, но все было в порядке, да и спину ткань облегала идеально. После сурового осмотра, занявшего минут пять, Филипп, вздернув подбородок, выпятив губы, стал следить придирчиво-внимательным взглядом за осторожным движением пальцев, стягивающих узел темно-зеленого галстука. Тут часы пробили два.