Богумил Грабал - Я обслуживал английского короля
Теперь передо мной ни с того ни с сего возникали картины, которые я уже давно забыл, вдруг они всплывали передо мной такие ясные и четкие, что я застывал с подносом минеральной воды, будто пораженный молнией, и достаточно было нескольких секунд у квасцового озера, чтобы передо мной предстал Зденек, тот метрдотель из ресторана «Тихота», который в выходной любил развлекаться так, чтобы растратить все деньги, какие взял с собой, и всегда несколько тысяч… на картине, которая мне явилась, я увидел его дядю, капельмейстера военного оркестра, уже на пенсии, который колол дрова возле своего дома на лесном участке, совершенно заросшем цветами, соснами, елями, этот дядя когда-то служил капельмейстером в Австро-Венгрии, поэтому он все время носил ту форму, и когда колол дрова тоже, он написал два галопа и несколько вальсов, которые все еще играли, но никто уже не знал, кто композитор, все думали, что он давно умер, и вот Зденек, когда мы в наш выходной день, как обычно, ехали в коляске и вдруг услышали военный духовой оркестр… так вот, Зденек встал в коляске и дал знак кучеру, чтобы тот остановился, пошел к военному оркестру, который играл вальс его дяди, и уже стояли автобусы, и через минуту весь оркестр собирался сесть в них, чтобы отправиться куда-то на конкурс военной музыки, но Зденек уговорил капельмейстера, отдал ему все деньги, какие взял с собой, четыре тысячи крон, солдатам на пиво, чтобы они сделали то, что он скажет, и вот мы пересели из коляски в первый автобус, через час вышли в лесу, и сто двадцать музыкантов в форме со своими сверкающими инструментами зашагали по лесной дороге, потом свернули на тропинку, заросшую густым кустарником, над которым поднимались высокие сосны, тут Зденек дал знак, чтоб подождали, и сквозь выломанные планки в заборе исчез в кустах, потом вернулся, рассказал свой план, дал знак, и все солдаты один за другим пролезли через пролом в заборе, а Зденек, как на фронте, отдавал приказания, они окружили домик, спрятанный в кустах, откуда раздавались удары топора, потом потихоньку весь оркестр окружил эту колоду и пожилого мужчину в австрийской старой форме военного капельмейстера, и дирижер военного оркестра, когда Зденек дал знак, вскинул золотую палочку и скомандовал голосом, тут из кустов поднялись и вышли сверкающие духовые инструменты, и оркестр грянул зычный галоп, который сочинил Зденеков дядя и который военный оркестр вез на конкурс, старый капельмейстер так и остался стоять, как рубил поленце, оркестр сделал несколько шагов вперед, все еще по пояс в сосновом и дубовом подлеске, только дирижер со своей золотой палочкой стоял по колено в этой зелени и вскидывал палочку, оркестр играл галоп, инструменты сверкали на солнце, и старый капельмейстер неуверенно оглядывал всех, и на лице у него появилось такое небесное выражение, будто он умер, оркестр доиграл галоп и сразу же перешел к концертному вальсу… а старый капельмейстер рухнул на колоду, он держал топор на коленях и плакал, дирижер военного оркестра подошел с золотой палочкой, дотронулся до плеча старика и, когда тот поднялся, отдал ему эту палочку, Зденеков дядя встал, как он потом говорил нам, он думал, что умер и попал на небо вместе с военным оркестром, он думал, что на небе играет военный оркестр, и что дирижер того оркестра Бог, и что он передает ему палочку… и старик дирижировал своей музыкой и когда закончил, из кустов вышел Зденек, пожал дяде руку и пожелал здоровья… через полчаса оркестр уже снова садился в автобусы, а когда эти автобусы уезжали, музыканты сыграли Зденеку туш, торжественные фанфары, и Зденек стоял растроганный, кланялся и благодарил еще и тогда, когда автобусы, а потом и фанфары исчезли с лесной дороги, исхлестанные ветвями буков и буковой поросли… В сущности, этот Зденек был какой-то ангел, каждый его выходной, который мы проводили вместе, походил на этот, потом десять дней он придумывал, как потратить свои тысячи, в то время как я запирался и раскладывал по полу стокроновые бумажки, потом босиком ходил по этим купюрам, будто по выложенному кафелем полу, или же ложился на них, будто на какой-то зеленый луг, а Зденек то устроит свадьбу какому-то каменотесу для его дочери, то мы идем с ним в магазин и одеваем в белые матроски всех мальчиков из детского дома, то он оплатит на ярмарке работу каруселей и качелей за целый день, чтобы в тот день все могли кататься даром, один раз в Праге мы накупили самых красивых букетов и баночек разных желе, и ходили из одной общественной уборной в другую, и поздравляли сидевших там уборщиц с праздниками, которых не было, с днями рождения, которые уже прошли, и Зденек сиял от счастья, если у какой-нибудь из уборщиц день рождения или именины приходились как раз на этот день… и вот однажды я сказал себе, что поеду посмотреть в Прагу и заверну на такси в отель «Тихота», чтоб посмотреть, там ли еще Зденек, и если его нет, так где он может быть, и еще побываю там, где жил на воспитании у бабушки, цела ли еще та каморка, в окнах которой появлялись рубашки и кальсоны, потому что сверху их выбрасывали проезжие из окна сортира Карловых бань, и бабушка эти грязные кальсоны чинила и продавала на стройках рабочим и каменщикам… И вот я стоял на вокзале в Праге и выискивал поезд на Табор, отвернув рукав, чтоб посмотреть, который час, и когда поднял глаза, то увидел, что у киоска стоит Зденек, я так и замер, так вот со мной и бывает, что невероятное становится реальным, и вот я стоял замерев, и рука все отгибала рукав, и я заметил, что Зденек оглядывается, словно уже долго ждет, потом он поднял руку, конечно он кого-то ждал, потому что тоже хотел посмотреть на часы, но вдруг ко мне подошли трое мужчин в кожаных пальто и схватили за руку, которую я все еще держал на часах, я видел, как на меня поглядел Зденек, весь бледный, все вышло так, как бывает во сне, он стоял и смотрел, как немцы погружают меня в машину и увозят, а я удивлялся, куда они меня везут и почему, они везли меня в Панкрац,[21] открылись ворота, и опять меня повели, будто преступника, и бросили в камеру… я от неожиданности был так поражен тем, что со мной случилось, но вдруг почти обрадовался и замирал от страха, как бы меня сразу не выпустили, я хотел, потому что война все равно уже клонилась к концу, я хотел, чтоб меня посадили, чтоб держали в концлагере, я мечтал, чтобы меня посадили именно немцы, и немцы, моя счастливая звезда светила мне, открыли двери и повели меня на допрос, и когда я все о себе сказал и причину, почему приехал в Прагу, следователь напустил на себя строгость и спросил, кого я ждал. И я сказал, что никого, и опять открылись двери, вошли двое в штатском, кинулись на меня, разбили нос, выбили два зуба, я упал, они наклонились надо мной, снова и снова спрашивали, кого я ждал, кто должен был передать мне сообщение, я отвечал, что приехал погулять по Праге, просто так, на экскурсию, тогда один из них нагнулся, поднял мое лицо, схватил за волосы и стал бить головой об пол, а тот, что допрашивал, кричал, что если человек смотрит на часы, это означает пароль, что я связан с подпольным большевистским движением… потом меня отнесли и бросили к заключенным, те вытащили выбитые зубы, отерли кровь с лица и расшибленных бровей, а я радовался и смеялся, будто бы ничего не чувствовал, ни побоев, ни ран, ни ушибов, и остальные смотрели на меня так, точно я был солнце, герой, эсэсовцы, когда швырнули меня в камеру, с отвращением вопили: ты большевистская свинья! а у меня в ушах их слова звучали, как нежная музыка, как обращение любимой, потому что я начинал понимать, это же входная контрамарка, обратный билет в Прагу, пятновыводитель, жидкость, которой единственной можно смыть то, в чем я запачкался, когда женился на немке, смыть то, что я стоял в Хебе перед нацистскими врачами, которые осматривали мою плоть, способна ли она оплодотворить германскую арийку… разбитое лицо всего лишь за то, что я смотрел на часы, это же пропуск, который у меня когда-нибудь проверят, и я войду в Прагу как борец против нацизма, и главное, я докажу всем этим шроубекам и брандейсам, всем владельцам отелей, что принадлежу к ним, потому что, если останусь жив, обязательно куплю самый большой отель, какой только есть, пусть если не в Праге, то обязательно где-нибудь еще, потому что с чемоданчиком марок — как хотела Лиза — я мог бы купить и два отеля и выбрать их в Австрии или Швейцарии, но в глазах австрийских или швейцарских хозяев отелей я не выглядел бы ничтожеством, мне вообще не пришлось бы им ничего доказывать или что-то ради них совершать, с ними у меня не могло быть никаких счетов из прошлого, но иметь отель в Праге, и в Праге вступить в гильдию владельцев отелей, и достигнуть поста секретаря всех пражских отелей, вот тогда бы им пришлось меня признать — не любить, но считаться, а мне ничего другого в будущем и не надо… И вот я отсидел в Панкраце полных четырнадцать дней, на следующих допросах стало ясно, что вышла ошибка, что немцы действительно выслеживали человека, который должен был посмотреть на часы, что они уже схватили связных и от них узнали все что нужно, даже то, что там, на вокзале, находился кто-то другой, а я вспомнил, что там стоял Зденек, и что он тоже хотел посмотреть на часы, и что Зденек мой приятель, я понимал, что меня, в сущности, взяли вместо него, что он станет кем-то очень важным, и если не кто-нибудь из соседей по камере, так уж Зденек обязательно меня защитит, и вот, когда я возвращался с допросов, чуть кто тронет меня рукой, сразу фонтаном кровь из носа, а я улыбался и смеялся, и кровь хлестала у меня из носа… потом меня отпустили, следователь извинился, однако подчеркнул, что интересы рейха обязывают, пусть лучше девяносто девять невинных будут наказаны, чем один-единственный виновный уйдет от них… И вот под вечер я стоял перед воротами панкрацской тюрьмы, и за моей спиной еще один выпущенный… он как вышел, так и рухнул, сел на тротуар, в фиолетовом затемнении проезжали трамваи, текли вверх и вниз потоки прохожих, молодые люди держались за руки, и в сумерках играли дети, будто и не было войны, будто на свете только цветы, объятия и влюбленные взгляды, в этих теплых сумерках на девушках были такие кофточки и юбки, что и я с охотой смотрел на то, что было приготовлено для мужских глаз, намеренно обещало эротические радости… «Какая красота», — сказал тот мужчина, когда пришел в себя, и я предложил ему свою помощь… я говорю: сколько лет? Он ответил, что отсидел десять лет… и хотел встать, но не смог, мне пришлось его поддерживать, он спросил, не спешу ли я. Я ответил, что нет, и когда он спросил, за что я сидел, я сказал: за что? за нелегальную деятельность, и вот мы направились к трамваю, и мне пришлось помогать ему, и опять везде, в трамвае и на улицах, было полно людей, и все будто бы возвращались или шли на какой-то танцевальный вечер, только впервые я заметил, что, в сущности, пражанки красивее, чем те немки, что у них лучше вкус, что на немках любая одежда сидит будто какая-то форма, их дирндлы[22] и зеленые камзольчики с охотничьими шляпками несут отпечаток чего-то военного… И вот я сидел возле седого молодого человека, наверно ему было не больше тридцати, и я сказал, что он хоть и седой, но еще такой молодой, а потом ни с того ни с сего спросил: кого вы убили? Он долго смотрел на выпиравшие груди девушки, которая держалась одной рукой за петлю в трамвае, с минуту поколебался и говорит: откуда вы знаете? И я ответил, что обслуживал эфиопского императора… так мы доехали до конечной остановки одиннадцатого маршрута, стало уже темно, и этот убийца попросил, чтобы я пошел с ним к его маменьке, чтобы проводил его, а то он по дороге может упасть… и вот мы курили и ждали автобуса, который быстро пришел, потом проехали три остановки и вышли у Коничкова Млына, этот убийца сказал, что лучше пойдет задворками через деревню Макотржасы, чтобы поскорее быть дома, и главное, чтобы удивить маменьку и попросить у нее прощения… я сказал, что пойду с ним до околицы, только до ворот родного дома, его дома, потом вернусь на главную дорогу и поеду автостопом, все это я делал не из какого-то сочувствия или любезности, я все время думал о том, чтобы у меня было побольше алиби, когда кончится война, а то, что она скоро кончится, этого нельзя было не видеть, так мы и шагали звездной ночью, пыльная дорога через темную деревню снова вывела нас в сыроватые поля, синие, как копировальная бумага, с узеньким серпом луны, которая сияла оранжевым светом и кидалась на нас то сзади, то с обочины, то спереди, отбрасывала тоненькую, еле заметную тень… потом перед нами вырос бугорок, такой, будто земля просто вздохнула, и он сказал, что отсюда должна быть видна его деревня, его дом… но когда мы взошли на вершинку, то не увидели ни одного строения… убийца засомневался и даже испугался, забормотал, что это невозможно, неужели он заплутал? Наверно, за тем, за другим оврагом, но когда мы прошли метров сто, убийцу и меня охватил страх… теперь убийца задрожал еще сильнее, чем когда вышел из ворот панкрацской тюрьмы… он сел и вытирал лоб, который блестел так, будто по нему текла вода… Что такое? — говорю. «Тут была деревенька, и теперь ее вовсе нет, я схожу с ума, или одурел, или что?» — бормотал убийца… Я говорю: как эта деревня называется? И он отвечал: «Лидице…» Я говорю, она была тут, но теперь деревни нет, немцы ее сожгли, людей расстреляли, оставшихся отвезли в концлагерь. А убийца допытывался: почему? Я говорю, потому что убили имперского протектора,[23] и следы убийцы вели сюда. И убийца сидел, и руки у него свисали вдоль согнутых коленей, будто два плавника… И потом он поднялся и, как пьяный, ходил по этому лунному пепелищу, остановился перед какой-то жердью и обнял ее, но это оказалась не жердь, а ствол дерева, торчала из него единственная обрубленная ветка, точно на этой ветке казнили, вешали. «Это тут, — сказал убийца, — тут, это наш орех, тут был наш сад, и тут, — он медленно прошагал, — и тут где-то…», потом испугался и руками ощупывал засыпанные фундаменты дома и сараев, потом пополз, будто слепой, который читает книгу, воспоминания прибавляли ему сил, и когда ощупал на коленях весь родной дом, сел под ствол и закричал: «Вы убийцы!» Он встал и сжимал кулаки, и в свете узкой луны голубые жилы выступили у него на шее… и когда он накричался про убийц, этот убийца сел на землю, скорчился, руки сомкнул под коленями и раскачивался, будто в кресле-качалке, и смотрел на эту ветку, перечеркивавшую серп луны, и говорил, будто исповедовался… у меня был красивый папенька, он был красивее, чем я теперь, я по сравнению с ним не удался, хотя и я красивый, папенька любил женщин, и женщины еще больше любили папеньку, и вот папенька ходил к соседке, я его ревновал, и маменька страдала, и я видел, как папенька, понимаете? Вот за эту ветку он держался, и когда раскачал ее, то так ловко направил, что очутился по другую сторону забора, а там красивая соседка, однажды я папеньку поджидал, и когда он перелетел через забор, мы с ним поругались, и я папеньку зарубил топором, не потому, что хотел убить, но я любил маменьку, и маменька страдала… и теперь от всего остался только ствол ореха… и моя маменька, она, наверно, тоже мертвая… Я говорю: может, в концлагере, скоро вернется… И убийца поднялся и спросил: пойдете со мной? Мы пойдем спросим… и я ответил: почему бы нет… я знаю немецкий… И вот мы отравились в Кладно и ближе к полуночи пришли в Крочеглавы, спросили у немецкого патруля, где здание гестапо. И патруль нам показал, куда идти. Мы стояли перед воротами, на втором этаже шло какое-то веселье, шум и гул, какое-то звяканье и женский пронзительный смех… Сменился патруль, был уже час ночи, и я спросил старшего охраны, можно ли поговорить с начальником гестапо. И он заорал: «Was?» И чтобы мы пришли утром, но тут открылись двери и вывалилась толпа эсэсовцев в форме, они расходились в хорошем настроении и весело прощались, наверно, после какого-то торжества, какой-нибудь вечеринки, или именин, или дня рождения, а я вспомнил, как каждый день в приподнятом настроении гости уходили от нас из отеля «Париж», когда путал их поздний час или приходило время закрывать… на верхней ступеньке стоял военный, он держал подсвечник со свечками, пьяный, в расстегнутом мундире, волосы свисали на лоб, он поднимал на прощание подсвечник, а когда увидел нас, спустился на самый порог и спросил старшего охраны, который отдавал ему честь, кто мы такие. И старший ответил, что мы хотели бы с ним поговорить… и убийца сказал, чтобы я перевел все, что он мне говорил, что он десять лет отсидел в тюрьме и теперь пришел в Лидице домой, и не нашел ни Лидице, ни матери, и что он хочет знать, что случилось с его маменькой. Начальник засмеялся, с наклоненной свечки, будто слезы, капали крупинки горячего воска… и стал подниматься по лестнице вверх, но потом заорал: «Halt!» Двери охраны открылись, начальник опять спустился и спросил: за что ты получил десять лет? И убийца ответил, что убил отца… Начальник поднял подсвечник с этими свечками, все еще капающими воском, и осветил лицо убийцы, и вот он будто бы ожил, будто обрадовался, что судьба в эту ночь послала ему того, кто пришел спросить о своей маменьке, кто убил своего отца и кто оказался в положении, в какое часто попадал сам начальник, когда убивал по приказу и по свободному выбору… и вот я, который обслуживал императора и часто становился свидетелем, как невероятное становится реальным, я увидел, как государственный имперский убийца, убийца тысяч и тысяч, украшенный наградами, которые звенели у него на груди, поднимается по ступенькам вверх, а за ним шагает обыкновенный убийца, убийца отца, я хотел уйти, но старший охраны взял меня за плечи, показал на ступеньки и грубо повернул к ним… И вот я сидел у большого стола перед остатками угощения, такие столы бывали после свадьбы или выпускных экзаменов, остатки торта и начатые, недопитые и допитые бутылки, в центре сидел пьяный эсэсовец и выпытывал снова и снова о том, а я переводил, как все произошло у того ствола ореха десять лет назад, но больше всего начальник радовался тому, какая совершенная постановка дела в Панкраце, что заключенный не узнал, что в Лидице и с Лидице произошло… И еще раз в тот вечер невероятное стало реальным, меня, спрятавшегося за ролью переводчика, с разбитым, но уже заживающим лицом, он не опознал, но я узнал в начальнике гестапо одного из гостей на моей свадьбе, того господина, который меня не поздравил и не подал руки, в тот раз я протянул бокал и щелкнул каблуками свадебных лакированных штиблет, но так и остался стоять с вытянутой рукой и бокалом, чокнутый от своего счастья, но ответа я не получил, в тот раз я был так страшно опозорен, что покраснел до самых корней волос, так же опозорен, как тогда, когда не захотел со мной выпить пан Шроубек, владелец отеля, и пан Скршиванек, который обслуживал английского короля… и теперь судьба подкинула мне еще одного из тех, кто не заметил моего доброго намерения в застольном приятельстве… вот он сидит передо мной и бахвалится, что может поднять с постели, разбудить какого-то начальника архива, и потом вместе с нами берет регистрационную книгу, перелистывает у стола с остатками угощения, переворачивает и макает страницы в различные соусы и ликеры, пока не находит нужную, чтобы прочитать, что случилось, и сообщает, что маменька убийцы в концентрационном лагере и до сих пор возле ее имени нет ни даты, ни крестика, означающих, что она умерла. Когда на другой день я вернулся в Хомутов, оказалось, что я уже уволен, они получили сообщение, и всего лишь подозрения было достаточно, чтобы мне укладывать чемоданы, еще я нашел письмо, что Лиза уехала к Зигфриду и к дедушке в Хеб в ресторан «У города Амстердама», чтобы я приезжал к ним, чемоданчик она взяла с собой, и вот я добрался на машине почти до самого Хеба, но тут пришлось подождать, потому что объявили о налете на Хеб и Аш, и когда я лежал с солдатами в траншее, то услышал приближавшееся гудение, словно размеренно и ритмично работал какой-то станок, такое гудение, что привиделся и почти возник передо мной мой сыночек, я видел, как каждый день и, конечно, сегодня тоже, ведь я купил ему пять кило восьмидюймовых гвоздей, как он ползает и размеренно и ритмично сильными ударами молотка с одного раза всаживает в пол гвоздик за гвоздиком, с таким восторгом, будто сажает редиску, сажает шпинат… Налет кончился, я сел в военную машину, и когда мы приближались к Хебу, по обочине шли поющие люди, пожилые немцы, и пели какие-то веселые песни, пели, наверно, насмотревшись всего, одурев или помешавшись, а может, у них такая привычка в несчастье петь веселые песни, а потом уже нам навстречу летели пыль и золотистый дым, мы видели в канавах вдоль дороги убитых, навстречу нам летели улицы с горевшими домами, санитарные взводы вытаскивали полузасыпанных людей, медицинские сестры опускались на колени и перевязывали головы и руки, со всех сторон раздавались стоны и причитания, а я вспомнил, как проезжал тут в коляске и в машине на свадьбу, как заметил тогда, что они опьянены победой над Францией и Польшей, и теперь я видел те же красные флаги со свастикой, которые сладострастно лизал огонь, эти флаги и знамена горели с треском, будто они особенно вкусны для огня, огня, поднимавшегося по красному сукну вверх, и обгорелый край заворачивался, будто хвост морского конька… и потом я стоял перед горевшей и осыпавшейся стеной отеля «У города Амстердама», тянул легкий ветерок и уносил бежевое облако дыма и пыли, и я видел, как на последнем этаже сидит мой сыночек и продолжает точными ударами вбивать в пол гвозди, я видел, какая сильная у него правая рука, и самые сильные в ней запястье и локоть, как у теннисиста, я видел двигавшийся бицепс, который одним ударом вбивал гвоздики в пол, будто не падали бомбы, будто ничего на свете не происходило… И вышло так, что на следующий день, когда все вернулись из убежища, не пришла Лиза, моя жена, говорили, что вроде бы она осталась где-то во дворе, я спрашивал о маленьком поцарапанном чемоданчике, говорили, что Лиза все время держала его при себе… и вот я взял кайло и целый день искал во дворе, на следующий день я дал сыночку пять кило гвоздей, и он весело вбивал их в пол, в то время как я искал свою жену, а его маменьку, и только на третий день натолкнулся на ее туфли, медленно, потому что Зигфрид кричал и плакал, что у него нет гвоздиков, никто не приносил ему новых, и он бил молотком по головкам уже забитых, медленно я вытаскивал из развалин и мусора свою Лизу и когда добрался до половинки ее тела, то увидел, как, свернувшись в клубочек, она защищала своим телом фибровый чемоданчик, который я прежде всего заботливо спрятал и потом выкопал свою жену, но без головы. Воздушной волной ей оторвало голову, которую мы искали еще два дня, а сыночек продолжал бить молотком и вбивать гвозди в пол и в мою голову. И вот на четвертый день я взял чемоданчик и, не попрощавшись, ушел, и позади меня затихали удары молотка и звук вбиваемых гвоздей, эти удары я слышал потом почти всю свою жизнь, потому что в тот вечер должны были приехать за моим сыночком Зигфридом из общества для помешанных детей, а Лизу мы похоронили в братской могиле, даже будто и с головой, но это была только намотанная на туловище шаль, чтобы люди не подумали бог весть что… хотя ради этой головы я перекопал весь двор. Хватит вам? На этом сегодня закончу.