Альберто Моравиа - Презрение
Могу сказать, что время для подобных размышлений было неподходящим и что первый мой порыв ворваться в гостиную и предстать перед любовниками был куда более естественным. Однако слишком я много размышлял об отношении ко мне Эмилии, поэтому не мог реагировать так непосредственно и простодушно; с другой стороны, для меня не так важно было доказать Эмилии ее вину, как пролить свет на наши отношения. Если бы я вошел в гостиную, это окончательно лишило бы меня возможности не только узнать истину, но и вновь завоевать любовь Эмилии. Мне, напротив, следует, убеждал я себя, действовать со всей осторожностью и благоразумием, каких требуют от меня деликатные и вместе с тем не совсем ясные обстоятельства.
Было еще одно соображение, возможно, более эгоистичное, которое остановило меня на пороге гостиной: теперь у меня был достаточный повод отделаться от сценария «Одиссеи», развязаться с этой работой, вызывающей у меня отвращение, и вернуться к любимому делу драматургии! Достоинством такого рода рассуждений было то, что они устраивали всех троих Эмилию, Баттисту и меня. В самом деле, поцелуй этот явился как бы кульминационным пунктом двусмысленного положения, в каком находилась теперь вся моя жизнь, и это касалось также моей работы. Наконец мне представилась возможность раз и навсегда покончить с этой двусмысленностью. Но действовать я должен не спеша, постепенно, без скандалов.
Все эти мысли пронеслись у меня в голове с той бешеной скоростью, с какой в неожиданно распахнувшееся окно врывается порыв ветра, наполняя комнату песком, сухими листьями и пылью. И так же, как в комнате, где, едва лишь окно вновь захлопнется, сразу наступает тишина и воздух становится недвижим, так и моя голова словно вдруг опустела, сознание отключилось, и я, ни о чем больше не думая, ничего не чувствуя, застыл в глубоком оцепенении, вперив взгляд в темноту ночи. В том же состоянии полузабытья, почти не отдавая себе отчета в своих намерениях, я с трудом оторвался от балюстрады, подошел к выходящей на террасу стеклянной двери, открыл ее и появился в гостиной. Сколько времени провел я на террасе после того, как увидел Эмилию в объятиях Баттисты? Несомненно, больше, чем мне показалось, так как Баттиста и Эмилия уже сидели за столом и ужинали. Я заметил, что Эмилия сняла платье, разорванное Баттистой, и вновь надела то, которое было на ней во время поездки; эта деталь, не знаю почему, глубоко меня взволновала, словно я увидел в ней особенно красноречивое и жестокое подтверждение измены Эмилии.
— А мы уже думали, что вы отправились ночью купаться? — весело сказал Баттиста, где это вас черти носили?
— Я стоял здесь, на террасе, тихо ответил я.
Эмилия подняла глаза, бросила на меня быстрый взгляд и вновь опустила их; я был совершенно уверен, что она заметила, как я подглядывал за ними с террасы, и знала, что я знаю о том, что она меня видела.
Глава 15
За ужином Эмилия была молчалива, но не обнаруживала сколько-нибудь заметного смущения, и это меня удивляло; я думал, что она, наоборот, будет взволнована, ведь до сих пор я считал ее неспособной на притворство. Что же до Баттисты, то он не скрывал своего торжества и приподнятого настроения и болтал, не закрывая ни на минуту рта, что, впрочем, не мешало ему с аппетитом поглощать блюдо за блюдом и прикладываться, пожалуй, даже слишком часто, к бутылке с вином. О чем разглагольствовал в тот вечер Баттиста? О многом, но я заметил, что, о чем бы он ни заводил речь, говорил он главным образом о себе самом. Слово «я» агрессивно гремело в его речах, срывалось с его уст настолько часто, что это вызывало у меня раздражение; в не меньшей степени злило меня и то, как легко удавалось ему постепенно переводить разговор с самых, казалось бы, далеких тем на собственную персону. Однако я понимал, что этот хвалебный гимн самому себе объяснялся не столько тщеславием, сколько чисто мужским желанием произвести впечатление на Эмилию, а может быть, и унизить меня; ведь он был уверен, что завоевал Эмилию, и теперь, вполне естественно, ему хотелось, подобно распускающему свой ослепительный хвост павлину, немного покрасоваться перед покоренной Эмилией. Следует признать, что Баттиста был неглуп и что, даже теша свое мужское самолюбие, не терял присущего ему практического взгляда на вещи. Все или по крайней мере большая часть того, что он говорил, было интересно; например, в конце ужина он очень живо и вместе с тем рассуждая здраво и серьезно рассказал нам о своей недавней поездке в Америку, о посещении киностудий в Голливуде. Но его авторитетный, не терпящий возражений, самодовольный тон казался мне невыносимым, и я наивно полагал, что таким же он должен казаться и Эмилии; вопреки всему, моя увидели узнал, я по-прежнему почему-то думал, что она все еще относится к Баттисте неприязненно. Это была еще одна моя ошибка: Эмилия не испытывала неприязни к Баттисте, напротив! В то время, как он говорил, я наблюдал за выражением лица Эмилии, и в глазах ее я прочел, что она если не увлечена Баттистой, то по крайней мере серьезно им заинтересована; порой она даже бросала на него взгляды, исполненные уважения и восхищения. Эти ее взгляды приводили меня в замешательство, они были мне, пожалуй, еще более неприятны, чем шумное и неуместное бахвальство Баттисты. Они напоминали мне чей-то другой, но схожий взгляд, однако я никак не мог припомнить, у кого же я его подметил. И только в самом конце ужина неожиданно вспомнил: такое же, или, во всяком случае, очень похожее выражение не так давно я заметил в глазах жены режиссера Пазетти, когда у них обедал. Бесцветный, незначительный, педантичный Пазетти разглагольствовал, а его жена была не в силах отвести от него взгляд, где можно было прочесть и любовь, и глубокое уважение, и восхищение, и преданность. Конечно, отношение Эмилии к Баттисте пока еще не дошло до такого обожания, но мне казалось, что в ее взгляде я уже различаю в зародыше все те чувства, которые питала к своему мужу синьора Пазетти. Одним словом, Баттиста мог ходить гоголем: Эмилия каким-то необъяснимым образом была им уже почти порабощена, и, по-видимому, скоро ее порабощение будет окончательным. При этой мысли сердце мне пронзила еще более острая боль, чем та, какую я испытал, увидев тот его поцелуй. Я невольно нахмурился, не; в силах скрыть своего состояния. Баттиста, вероятно, заметил происшедшую во мне перемену; бросив на меня проницательный взгляд, он неожиданно спросил:
— Что с вами, Мольтени… вы недовольны, что приехали на Капри? Вам что-нибудь не нравится?
— С чего вы взяли?
— Но у вас такой грустный вид, сказал он, наливая себе вина. Вы что, в дурном настроении?..
Итак, он перешел в атаку, зная, что лучший способ защиты нападение. Я ответил с быстротой, самого меня удивившей:
— Настроение у меня испортилось, когда я стоял на террасе и любовался морем.
Он поднял брови и, не теряя хладнокровия, вопрошающе уставился на меня:
— Вот как? И почему же?
Я взглянул на Эмилию она тоже совсем не была взволнована. Оба были невероятно уверены в себе. А ведь Эмилия, несомненно, видела меня и, по всей вероятности, сказала об этом Баттисте. Неожиданно с губ моих сорвались слова, которых я не собирался произносить:
— Баттиста, могу я с вами говорить откровенно? Меня вновь восхитила невозмутимость Баттисты.
— Откровенно?.. Само собой разумеется!.. Вы всегда должны говорить со мной откровенно. Я сказал:
— Видите ли, любуясь морем, я на минуту представил себе, что я здесь, на острове, работаю один, самостоятельно… моя мечта, как вы знаете, писать для театра… И я подумал: вот, как говорится, идеальное место для того, чтобы посвятить себя любимому делу; красота окружающей природы, тишина, спокойствие, моя жена со мной, никаких забот… Потом я вспомнил, что здесь, в таком красивом и таком благоприятном для творческого труда месте, мне придется извините, но вы сами призывали к откровенности, мне придется тратить время на сочинение сценария, который, несомненно, сам по себе штука неплохая, но до которого мне, в сущности, нет никакого дела… Я отдам все силы, все свои способности Рейнгольду, а Рейнгольд использует это так, как ему заблагорассудится, и в конечном счете я останусь с банковским чеком в кармане… потеряв три-четыре месяца лучшей и самой плодотворной поры своей жизни… Я знаю, что не следовало бы говорить такие вещи вам или какому-либо другому продюсеру… но вы сами пожелали, чтобы я был откровенен… Теперь вы знаете, почему у меня плохое настроение.
Почему я заговорил обо всем этом вместо того, чтобы сказать совершенно о другом, что было готово сорваться у меня с языка и касалось отношения Баттисты к моей жене? Я сам не знал почему; быть может, из-за усталости, неожиданно охватившей меня после слишком сильного нервного напряжения, или, может быть, таким образом вырвалось наружу мое отчаяние, рожденное неверностью Эмилии; я чувствовал, что между ее неверностью и продажным, зависимым характером моей работы существует какая-то связь. Однако Баттиста и Эмилия ничем не обнаружили, что испытали облегчение, услышав мое жалкое признание в собственной слабости, так же как прежде не проявили ни малейших признаков беспокойства при моем таящем угрозу вступлении. Баттиста самым серьезным тоном произнес: