Жорж Роденбах - Выше жизни
Ван-Гюль гордился своим жилищем с отпечатком прошлого. Оно так хорошо подходило к его старинной мебели, его древним редкостям, так как он был скорее коллекционером, чем антикварием и торговцем; он продавал только тогда, если ему предлагали большую сумму, и если это подходило ему, человеку с фантазией, имевшему на это право, потому что он был богат. Он жил там с своими двумя дочерьми, оставшись очень рано вдовцом. Совершенно неожиданно и не сразу он сделался антикварием.
Сначала он ограничивался тем, что любил и собирал старинные местные вещи: фаянсовые чашки, выкрашенные в темно-синий цвет, употреблявшиеся как кружки для пива; стеклянные шкапчики, сохраняющие какую-нибудь Мадонну из раскрашенного дерева, одетую в шелк и брюжское кружево; драгоценности, ожерелья, птиц для стрельбы в цель, принадлежавших гильдиям пятнадцатого века; сундуки с выпуклою крышкою в стиле фламандского ренессанса, всевозможные обломки минувших веков, неизменившиеся или испорченные, все то, что могло свидетельствовать в настоящем о богатстве старого отечества. Но он покупал не столько для того, чтобы перепродавать и получать барыши, сколько из любви к Фландрии и к древней фламандской жизни.
Сходные души быстро узнают друг дружку в толпе и сближаются! Ни в какую эпоху, как бы исключительна она ни была, никогда не встречаются души, единственные в своем роде. Необходимо, чтобы идеал осуществлялся, чтобы каждая мысль формулировалась; вот почему судьба создает нескольких сходных между собою людей для того, чтобы не один, так другой достиг осуществления общей мечты… Всегда можно встретить несколько душ, в которых заронились одновременно те же семена, — для того, чтобы, по крайней мере, в одной из них расцвела неминуемая лилия!..
Старый антикварии был страстным поклонником своей Фландрии; таков был и Борлют, так как его архитектурное искусство привело его к изучению Брюгге и заставило понять этот исключительный город, который в своем целом казался поэмой из камней, точно покрытою рисунками ракою. Борлют привязался к нему, желая украшать, восстановлять всю чистоту его стиля; с самого начала он понял свое призвание и свою миссию… Естественно, что он, встретившись с Ван-Гюлем, сблизился с ним. Вскоре к ним присоединились и другие: Фаразэн, адвокат, который должен был сделаться защитником фламандского дела; Бартоломеус, художник, ревностный сторонник фламандского искусства. Таким образом, один и тот же идеал возбуждал их еженедельные сборища по понедельникам у старого антиквария. Они приходили туда беседовать о Фландрии, как будто в ней что-то изменилось или что-то предстояло ей. Это были воспоминания, восторги, проекты. Думать об одном и том же, как им казалось, значило — владеть тайной. Они чувствовали от этого радость и волнение. Точно они были заговорщики! Тщетное возбуждение бездействующих и одиноких людей, предававшихся в этой серой жизни иллюзии дела и великой роли! Они обольщали себя словами и миражами. Впрочем, их патриотизм, наивный в своей основе, отличался горячностью; они мечтали для Фландрии и для Брюгге, каждый по-своему, о новой красоте.
В этот вечер у Ван-Гюля царило радостное настроение по случаю победы Борлюта. Это был день искусства и славы, когда город казался возрожденным, каким он был некогда, с народом, собравшимся на общественной площади, у подножия башни, тень которой по своей обширности могла всю ее закрыть. Когда Борлют вошел к антикварию, его друзья пожали ему руки, заключили его в свои объятия в молчаливом волнении. Он вполне был достоин Фландрии! Все ведь поняли его внезапное вмешательство…
— Да, — сказал Борлют, — когда я услышал в игре колоколов современные арии и мотивы, я почувствовал глубокую печаль. Я дрожал при мысли, что выберут одного из этих музыкантов, который, таким образом, имел бы право официально дарить нас с высоты башни этой ужасной музыкой, осквернять ею наши каналы, церкви, лица. Тогда у меня неожиданно мелькнула мысль — записаться на состязание, чтобы вытеснить других. Я хорошо знал игру колоколов, так как иногда играл, когда навещал старого Бавона де-Воса. К тому же, когда знаешь устройство органа… Впрочем, я почти не знаю, как все это произошло. Я сходил с ума, вдохновлялся, был увлечен…
— Самое лучшее, — сказал Бартоломеус, что вы заиграли наши старинные рождественские напевы. Слезы выступили у меня на глазах; это было так хорошо, так хорошо и так далеко, так далеко… Так люди должны иногда снова прислушиваться к песням своей кормилицы.
Фаразэн заговорил:
— Весь народ был потрясен, так как, действительно, это был голос его прошлого. Ах! Этот славный фландрский народ, — сколько энергии еще скрыто в нем, — энергии, которая блеснет, как только он снова познает самого себя. Отечество возродится, когда все более и более восстановится его язык.
Фаразэн увлекся, стал развивать обширный план возрождения и автономии:
— Необходимо, чтобы во Фландрии говорили по-фламандски не только среди народа, но и в собраниях, в суде; чтобы все акты, официальные бумаги, приказы, названия улиц, монеты, марки, — чтобы все было по-фламандски, так как мы живем во Фландрии, а по-французски пусть говорят во Франции, владычество которой здесь кончилось.
Ван-Гюль слушал, не говоря ни слова, молчаливый, как всегда, но небольшое, непреодолимое пламя вспыхивало в его неподвижных глазах… Эти проекты переворота беспокоили его; он предпочел бы более скромный и более молчаливый патриотизм, скорее культ по отношению к Брюгге, точно к памяти умершего, чью могилу украшают немногие друзья.
Бартоломеус настаивал:
— Да, но как удалить всех победителей?..
— Никто не был победителем, — возразил Фаразэн. — Пусть восстановят здесь фламандский язык, и народ явится новым, неиспорченным, таким, каким он был в средние века. Сама Испания не могла повлиять на его дух. Она оставила после себя известный след только в его крови. Ее победа была насилием. Вот почему во Фландрии являлись дети с черными волосами и душистою кожею… Можно встретить их еще и теперь.
Фаразэн, говоря это, повернулся в сторону одной из дочерей антиквария… Все улыбнулись. Барбара, действительно, представляла собою один из иноземных типов, с ее очень черными волосами, с красным, как индийский перец, ротиком на матовом лице; но ее глаза принадлежали, напротив, родной расе, были оттенка воды в каналах.
Она слушала спор с интересом и небольшим волнением, наполняя светлым пивом глиняные кружки; в это время возле нее ее сестра Годелива, равнодушная на вид, задумчивая, под шумную беседу занималась плетением кружев.
Художник взглянул на них.
Конечно, — сказал он, — одна из них, это Фландрия, другая — Испания.
Но душа у них одна, — возразил Фаразэн. — . До Фландрии все сходны менаду собою/ Испания не могла захватить души… Что она оставила нам? Несколько названий улиц, как вот здесь, в Брюгге, rue des Espagnols; вывески некоторых кабачков, местами — дом, когда-то занятый испанскими властями, с остроконечною крыш, готическими окнами, с крыльцом, по которому часто спускалась смерть… Вот и все! Брюгге остался неприкосновенным, повторяю я. Это не то, что Антверпен, который не только был изнасилован своим победителем, но даже полюбил его Брюгге — это фламандская душа в ее цельности; Антверпен — фламандская душа, занятая испанцами; Брюгге — фламандская душа, оставленная в тени; Антверпен — фламандская душа, выставленная под чужое солнце. Антверпен с того времени и до сих пор был скорее испанским, чем фламандским городом. Его напыщенность, его гордый вид, его цвета, его роскошь происходят от Испании, дая е его погребальные колесницы, — закончил он, — золоченые, точно раки святых.
Все молчали в знак согласия, когда говорил Фаразэн. Он был, правда, отголоском их мыслей. В его речах было столько заразительно действующего лиризма, могучих жестов, схватывавших, казалось, каждый раз что-то вдруг созревшее в их душах…
Впрочем достаточно, — прибавил Бартоломеус, — сравнить таланты созданных ими художников: Брюгге выставил Мемлинга, который представляется ангелом; Антверпен — Рубенса, который является только посланником.
А также их башни, — добавил Борлют. Ничто не говорит более точно о народе, чем его башни. Он творит их по своему образцу и подобию. Колокольня церкви St. Sauveur в Брюгге носит суровый характер. Можно было бы подумать, что это — крепость Бога. Она создана только верою, поднимая одну над другой свои глыбы, как проявления веры… Колокольня в Антверпене, напротив, кажется легкою, ажурною, кокетливою, тоже немного испанскою, с ее каменкою мантильею, которою она закрывается от горизонта..!
Бартоломеус прервал его, чтобы сделать справедливое замечание:
— Что бы ни осталось от Испании, даже в Антверпене, хоть она испортила его наполовину, везде во Фландрии, от моря до Шельды, надо приветствовать приход Испании, хотя он и дался ценою инквизиции, аутодафэ, пыток, пролитой крови и слез. Испания сохранила во Фландрии католицизм. Она спасла ее от реформации, так как без нее Фландрия сделалась бы протестантской, как Зеландия, провинция Утрехта, и все Нидерланды; и тогда Фландрия не была бы более Фландрией!..