Оливер Голдсмит - Векфильдский священник
Не раньше чем через две недели начал я уговаривать их умерить свое отчаяние, ибо преждевременные утешения служат лишь напоминанием о беде. Все это время мысли мои были заняты изысканием средств к существованию; наконец довольно далеко от старого нашего местожительства мне предложили небольшой приход, фунтов на пятнадцать, и таким образом я мог рассчитывать и впредь жить, не поступаясь своими нравственными правилами. Я с радостью согласился на это предложение, а про себя решил завести небольшое хозяйство на месте, чтобы пополнить свои доходы.
После того как я принял решение уехать, я стал приводить в порядок остатки своего состояния; когда я собрал одни долги и выплатил другие, от наших четырнадцати тысяч фунтов осталось всего лишь четыреста. Поэтому главной моей заботой теперь было заставить мое семейство смириться и сообразовать свою гордость с положением, которое нам отныне предстояло занимать, ибо что может быть хуже самолюбивой нищеты?
- Вы, конечно, знаете, дети мои, - начал я, - что никакое благоразумие не могло бы предотвратить разразившуюся над нами беду; однако оно в состоянии помочь нам справиться с некоторыми ее последствиями. Мы теперь бедны, мои дорогие, и разум повелевает нам смириться. Откажемся же без сожалений от роскоши, которая не мешает стольким людям быть несчастными, и постараемся в более скромной доле обрести тот душевный покой, обладая которым может быть счастлив всякий! Бедные прекрасно обходятся без наших услуг, почему бы и нам не научиться жить без их помощи? Итак, дети мои, сразу откажемся от всяких поползновений на барский размах! И с теперешними нашими средствами мы можем прожить счастливо, если будем разумны. Будем же довольствоваться малым, и тогда у нас всего будет вдоволь!
Так как старший мои сын обучался всяким наукам, я решился послать его в столицу, где, приложив свои способности, он был бы в состоянии ц себя прокормить, ц нам помочь. Может быть, самое горькое в бедности - это необходимость разлучаться с близкими. И вот он наступил, день нашей первой разлуки! Простившись с матерью, братьями и сестрами, которые перемежали поцелуи со слезами, он подошел ко мне, чтобы я его благословил. От всей души дал я ему свое благословение. Вместе с пятью гинеями это составляло все, чем я мог его оделить!
- Сын мой, - воскликнул я, - ты идешь в Лондон пешком, как некогда шагал туда твой великий предок Хукер[6]! Дарю тебе такого же коня, каким епископ Джуэл[7] одарил его, - прими сей посох и еще прими сию книгу, да укрепит она твой дух в пути; вот, кстати, две строчки, которые стоят миллиона: "Я был молод, и состарился, и не видел праведника оставленным и потомков его просящими хлеба"[8]. Пусть же это послужит тебе утешением в твоих странствиях. Иди, сын мой, и как бы ни сложилась судьба твоя, являйся ко мне раз в год; прощай же и не падай духом!
Смело посылал я на ристалище жизни своего сына, не плюющего иных доспехов, кроме честности и душевной чистоты, ибо знал: что бы ни ожидало его - победа или поражение, - он все равно останется благородным человеком.
Его отъезд предварил наш собственный лишь на несколько дней. Прощание с местами, где мы провели столько безмятежных часов своей жизни, не обошлось без слез, и я думаю, ни один человек, как бы тверд духом он ни был, не нашел бы в себе силы подавить их. К тому же мысль о путешествии за семьдесят миль, которое предстояло совершить нашей семье, дальше чем за десять миль дотоле никуда не выезжавшей, повергала нас в уныние, а вопли и причитания беднейших из моих прихожан, пожелавших проводить нас первые несколько миль, еще больше это уныние усугубляли. К концу первого дня путешествия мы благополучно добрались до какой-то деревеньки, расположенной в тридцати милях от нашего будущего пристанища, и устроились ночевать на постоялом дворе. После того как нам отвели комнату, следуя своему всегдашнему обычаю, я пригласил хозяина распить с нами бутылочку вина; он принял мое приглашение тем охотнее, что счет, который готовился предъявить нам наутро, от этого отнюдь не должен был сократиться. Зато он мог рассказать мне о людях, среди которых мне суждено было отныне жить, а главное, о мистере Торнхилле, помещике, в чьих владениях находился мой новый дом, расположенный к тому же всего в нескольких милях от его собственной усадьбы. Он аттестовал его как джентльмена, который в жизни привык искать одни наслаждения и славился своей приверженностью к прекрасному полу. Никакая добродетель, по словам хозяина, не могла устоять против его искусства и настойчивости, и на десять миль кругом едва ли можно было встретить девушку, которая бы не оказалась жертвой его вероломства. Надо сказать, что сведения эти, глубоко опечалившие меня, на дочерей моих возымели действие прямо противоположное: черты их словно озарились предвкушением торжества; жена, по-видимому, испытывала такую же радость и уверенность в могуществе их чар и силе их добродетели. Мысли наши были еще заняты мистером Торнхиллом, когда в комнату вошла хозяйка и сообщила своему мужу, что у постояльца, который живет у них вот уже вторые сутки, нет денег, чтобы оплатить счет.
- Нет денег? - повторил хозяин. - Этого не может быть, ибо не далее как вчера он дал три гинеи приставу, чтобы тот отпустил одного старого, израненного солдата, которого должны были наказать плетьми за то, что он похитил собаку.
Когда же хозяйка в ответ лишь повторила свои слова, муж ее, клянясь, что так или иначе взыщет с постояльца свое, двинулся было к дверям; но я стал просить его познакомить меня с человеком, который, судя по его словам, был столь щедр и сострадателен.
Хозяин вышел и вскоре вернулся в сопровождении господина лет тридцати на вид; кафтан его все еще хранил следы позументов, наружность была изящна и печать мысли лежала на его челе. В обращении его проглядывало что-то повелительное, чуть резковатое, и казалось, что он то ли не понимает светских условностей, то ли нарочно пренебрегает ими. Когда хозяин оставил нас, я не удержался и выразил незнакомцу сожаление по поводу того, что вижу благородного человека в столь печальных обстоятельствах, и тут же предложил ему свой кошелек, чтобы вывести его из временного затруднения.
- Принимаю вашу помощь от всей души! - воскликнул он. - Я рад, что совершил оплошность и отдал все деньги, какие были при мне, ибо благодаря этому убедился, что существуют еще на свете такие люди, как вы. Но прежде всего разрешите узнать имя и местожительство моего благодетеля, чтобы при первой возможности выплатить долг.
В ответ я назвал себя и поведал о несчастье, меня постигшем; а также рассказал, куда мы держим путь.
- Вот и отлично! - воскликнул он. - Ведь я сам направляюсь в ту сторону, и просидел тут двое суток из-за разлива реки, которая к завтрашнему дню, надо надеяться, войдет в берега.
Я тоже выразил радость, узнав, что мы попутчики, и пригласил его отужинать с нами. Жена и дети присоединились к моей просьбе. Беседа незнакомца была так занятна и поучительна, что я готов был слушать его без конца; но нам давно уж было пора на покой; нужно было подкрепить свои силы сном, ибо на следующий день нам опять предстояло двинуться в путь.
Наутро мы все отправились вместе - мы верхами, а мистер Берчелл, - так звали нашего нового знакомца - пешком по обочине, причем он говорил с улыбкой, что не обгоняет наших одров из одного лишь великодушия. Так как вода еще не совсем спала, нам пришлось нанять проводника, который трусил впереди, в то время как мы с мистером Берчеллом замыкали шествие. Мы разгоняли дорожную скуку с помощью философских споров, в которых он оказался весьма искусным. Особенно же меня поразило то обстоятельство, что защищал он свои убеждения с таким упорством, словно был не должником моим, а покровителем. Время от времени он сообщал мне, кому принадлежат поместья, мимо которых мы ехали.
- Это вот, - сказал он, указывая на великолепнейший дом несколько поодаль, - принадлежит мистеру Торнхиллу; его дядя, сэр Уильям Торнхилл, довольствуясь малым и проживая большей частью в городе, предоставляет почти все свое состояние в распоряжение молодого человека.
- Возможно ли, - вскричал я, - чтобы соседом моим оказался племянник человека, столь известного своею добродетелью, щедростью и чудачествами!' Я слышал, что сэр Уильям Торнхилл самый щедрый человек и вместе с тем самый большой оригинал во всем королевстве; говорят также, что это человек непревзойденной доброты!
- И даже несколько чрезмерной как будто, - возразил мистер Берчелл. - В юности, во всяком случае, он доводил свою доброту до излишества, ибо, обладая пылкой душой, он даже в добродетели своей не мог удержаться от романтического преувеличения. С молодых лет почувствовал он склонность к военному искусству и к наукам; и на том и на другом поприще преуспел: отличился как солдат и прослыл ученым человеком. Но лесть, эта непременная спутница честолюбцев, - ибо из всех людей они наиболее падки на нее, - не замедлила явиться и тут. Он был окружен толпой, где каждый стремился обнаружить перед ним лишь одну сторону своего характера, и в своем благоволении ко всему роду людскому он забывал об отдельных его представителях. Ему был мил весь свет, богатство мешало ему видеть, что в мире водятся также и негодяи. Врачи говорят, что есть такой недуг, при котором тело больного становится настолько остро чувствительным, что малейшее прикосновение причиняет боль. И вот то, что некоторым довелось испытать физически, этот господин ощущал душевно. Чужая невзгода, подлинная ли, вымышленная, все равно, - трогала его сердце, и душа его содрогалась от боли, которую причиняли ей страдания ближнего. Так как он был готов оказывать помощь всякому, то, разумеется, в тех, кто был расположен просить его о помощи, тоже не было недостатка; щедрость его начала уже отражаться на его кошельке, но великодушие от того нисколько не убывало; оно, казалось, росло по мере того, как скудел кошелек. Сам же он становился что ни беднее, то безрассуднее.