Эдит Уортон - Рассказы
Однако стоило комнате вновь погрузиться во тьму, как глаза появились' опять, и на этот раз я попробовал объяснить их присутствие на основе научных принципов. Сначала я подумал, что видение вызвано отблесками догоравших в камине угольков, но камин находился по другую сторону кровати и был расположен так, что огонь не мог отражаться в зеркале туалетного столика, которое было единственным в комнате. Затем мне пришло в голову, что меня могло обмануть отражение угольков на какой-нибудь полированной деревянной или металлической поверхности, и, хотя я не мог обнаружить ничего подобного в поле зрения, я снова встал и, ощупью добравшись до камина, раз-, бросал и без того погасшие угли. Но как только я лег, глаза вновь появились в изножье кровати.
Итак, все ясно: это галлюцинация. Однако то обстоятельство, что глаза не были разыгранной кем-то шуткой, отнюдь не придало им привлекательности. Ибо если они были отражением чего-то в моем сознании, то в чем же причина его расстройства? Я достаточно глубоко проник в тайны различных патологических состояний, чтобы представить себе условия, при которых мозг может быть подвержен подобным ночным галлюцинациям, но никак не мог связать это с теперешним моим состоянием: я никогда не чувствовал себя более здоровым — как умственно, так и физически, и единственное необычайное обстоятельство в моем положении, а именно то, что я осчастливил одну милую девушку, казалось бы не могло привлечь злых духов к моей постели. И тем не менее глаза по-прежнему на меня смотрели…
Я зажмурился и постарался вспомнить взгляд Алисы Ноувелл. В ее глазах не было ничего необыкновенного, но они были чисты, как родник, и, будь у нее побольше фантазии или же подлиннее ресницы, выражение их было бы приятным. Однако они не обладали достаточной силой, и вскоре я заметил, что они каким-то таинственным образом превратились в глаза у изножья кровати. Даже сквозь закрытые веки я ощущал, как они смотрят на меня, это было еще отвратительнее, и потому я вновь открыл глаза и встретился с этим ненавистным взглядом…
Так продолжалось всю ночь. Не могу вам описать, что это была за ночь и как долго она длилась. Приходилось ли вам лежать в постели без сна и стараться не открывать глаз, зная, что, открыв их, вы увидите нечто, внушающее вам ужас и отвращение? Это легко сказать, но дьявольски трудно выдержать. Глаза маячили передо мной и притягивали к себе. Я почувствовал vertige de l'abîme,[5] и их багровые веки были краем моей бездны. У меня в жизни и раньше бывали минуты, когда я испытывал тревогу, — минуты, когда ветер опасности, казалось, дует мне в спину, но я никогда не испытывал такого напряжения. Нельзя сказать, чтоб глаза эти были ужасны — в них не было величия, присущего силам тьмы. Как бы вам объяснить? Они физически воздействовали на меня, как дурной запах, их взгляд оставлял за собою след, подобный тому, что тянется за улиткой. Я никак не мог понять, какое отношение они имеют ко мне, и все смотрел и смотрел, стараясь разгадать эту тайну…
Не знаю, чего именно они хотели от меня добиться, но добились они того, что рано утром, захватив небольшую дорожную сумку, я удрал в город. Тетушке я оставил записку, что заболел и поехал к доктору; кстати, я и впрямь чувствовал странное недомогание— казалось, эта ночь высосала из меня всю кровь. Но, добравшись до города, к доктору я не пошел. Я отправился к приятелю, бросился на кровать и проспал десять восхитительных часов. Когда я проснулся, была глубокая ночь, и я похолодел при мысли о том, что меня ожидает. Дрожа от страха, я сел и всмотрелся в темноту; ее благословенная поверхность была спокойной и ровной, и, убедившись, что глаз нет, я снова заснул мертвым сном.
Удирая из дому, я не написал Алисе ни слова, так как собирался возвратиться на следующее утро. Но на следующее утро я почувствовал себя настолько измученным, что был не в силах пошевелиться. В течение дня мое изнеможение не исчезло, как бывает после обыкновенной бессонной ночи, а, наоборот, стало нарастать; казалось, воздей ствие глаз усилилось, и мысль о том, что я увижу их вновь, становилась невыносимой. Два дня я боролся со своим страхом; на третий вечер взял себя в руки и решил утром вернуться домой. Приняв это решение, я почувствовал себя намного лучше, ибо знал, что мое внезапное бегство и странное молчание должны были очень огорчить бедную Алису. С легким сердцем я лег спать и тотчас уснул, но среди ночи проснулся и снова увидел глаза…
Это было выше моих сил, и, вместо того чтобы возвратиться к тетушке, я наспех собрался и сел на первый же пароход, идущий в Англию. Когда я очутился на борту, я был настолько измучен, что, добравшись до каюты, лег на койку и проспал большую часть пути. Не могу вам передать, какое блаженство, просыпаясь после долгого сна без сновидений, бесстрашно смотреть в темноту, зная, что больше не увидишь этих глаз…
Я провел за границей год, потом еще год, и за это время глаза ни разу не появились. Даже если бы я находился на необитаемом острове, это было бы достаточной причиной, чтобы продлить мое пребывание там. Другой причиной, разумеется, было то, что за время путешествия я окончательно убедился в полной невозможности жениться на Алисе Ноувелл. Меня раздражало, что я потратил столько времени на это открытие, и я не хотел никаких объяснений. Я одним махом избавился и от глаз, и от второй неприятности, что придало моей свободе особый вкус, и чем больше я ею наслаждался, тем больше она мне нравилась.
Глаза оставили в моем сознании такой неизгладимый след, что я еще долго ломал себе голову над природой этого явления и пытался угадать, вернется ли оно вновь? Но время шло, и постепенно мой страх исчез и в памяти осталось лишь четкое воспоминание. Затем стерлось и оно.
Через год после отъезда из Америки я поселился в Риме, где, помнится, собирался написать другую великую книгу— исчерпывающий труд о влиянии этрусков на итальянское искусство.[6] Во всяком случае, я нашел предлог для того, чтобы снять солнечную квартиру на площади Испании и бродить по Форуму,[7] и там-то однажды утром ко мне подошел очаровательный юноша. Он предстал передо мною в теплых лучах солнца, стройный, изящный, прекрасный, как Гиацинт;[8] казалось, он сошел с развалин алтаря, посвященного Антиною;[9] а меж тем он всего лишь прибыл из Нью-Йорка с письмом — от кого бы вы думали? От Алисы Ноувелл. Это письмо — первое со времени нашей разлуки — состояло всего из нескольких слов, в которых она представляла мне своего юного кузена Гилберта Нойза и просила ему помочь. В письме говорилось, что несчастный мальчик «талантлив» и «жаждет писать», но жестокие родители требуют, чтобы он употребил свою каллиграфию на поприще бухгалтерии, и вот, благодаря стараниям Алисы, он получил шестимесячную отсрочку, которую должен провести за границей и, имея в кармане жалкие гроши, каким-то образом доказать, что своим пером может увеличить эту сумму. В первый момент меня поразили необычайные условия испытания; оно казалось почти столь же категоричным, сколь средневековый «суд божий».[10] Потом меня тронуло то, что она прислала своего кузена ко мне. Я всегда хотел хоть как-нибудь ей услужить, дабы оправдать себя — правда, не в ее глазах, а скорее в своих, — и теперь мне представилась прекрасная возможность.
Я думаю, можно с уверенностью сказать, что будущие гении не являются вам в лучах весеннего солнца на Форуме, подобно его низверженным богам. Во всяком случае, бедняге Нойзу не было предначертано стать гением. Но он был красивым юношей и прекрасным товарищем. Лишь когда он пускался в рассуждения о литературе, мне становилось не по себе. Я насквозь видел все симптомы его болезни — столкновение между тем, что «таилось в нем», и окружающим миром. Ведь, в сущности, это и есть настоящее испытание! Неминуемо, пунктуально, с неумолимостью законов природы ему в голову всегда приходили исключительно нелепые мысли. Со временем я стал даже развлекаться, заранее угадывая, какая именно нелепость будет следующей, и приобрел поразительную сноровку в этой игре…
Хуже всего, что его глупость не бросалась в глаза. Дамы, с которыми он встречался на пикниках, считали его мыслящей личностью, и даже на званых обедах он сходил за «умника». Да и я, человек, который рассматривал его под микроскопом, порою надеялся, что он все-таки обнаружит хоть какой-нибудь талантишко, способный одарить его удачей и счастьем, а разве не ради этого я старался? Он был так мил и продолжал оставаться таким милым, что самое его обаяние внушало мне эту мысль, и в течение первых месяцев я и вправду верил, что ему еще улыбнется фортуна…
То были изумительные месяцы; Нойз не расставался со мной, и чем больше времени мы проводили вместе, тем больше он мне нравился. Его глупость составляла часть его очарования — она была прекрасна, как его ресницы. И он был так весел, так счастлив со мной, что сказать ему правду было бы все равно что перерезать горло какому-нибудь кроткому зверьку. Сначала я не мог понять, что вложило в эту очаровательную голову бредовую мысль, будто в ней содержатся мозги. Постепенно я понял, что это было лишь мимикрией — бессознательным обманом с целью освободиться от родительского дома и конторского стола. Нельзя сказать, что бедняга Гилберт не верил в себя. В нем не было ни капли лицемерия. Он был убежден, что у него действительно есть «призвание», тогда как я считал, что его украшало именно отсутствие оного и что немного денег, немного свободы и немного развлечений превратят его в безобидного бездельника. К несчастью, денег ждать было неоткуда, а так как перед ним маячил конторский стол, он не мог отложить свои литературные опыты. Его писанина была ужасна, и сейчас мне понятно, что я знал это с самого начала. Однако нелепо было бы решать судьбу человека по результатам первого опыта, и это несколько оправдывало то, что я откладывал свой приговор, а возможно, даже слегка поощрял Нойза: ведь чтобы расцвести, человеческое растение нуждается в тепле.