Анатоль Франс - 5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне
Доктор Трюбле протянул к Фелиси Нантейль обе руки, словно желая остановить ее:
— Не возмущайтесь, деточка, госпожа Дульс вполне искренна. В свое время она любила мужчин, теперь она любит господа бога. Всякий любит то, что может, как может и чем может. Когда пришло время, она стала целомудренной и богобоязненной. Она набожна: по воскресеньям и по праздничным дням ходит в церковь, она…
— Ну, что ж, и правильно делает, что в церковь ходит, — заявила Нантейль. — Мишон, зажги свечу, чтобы погреть губную помаду. Надо рот подрисовать… Конечно, правильно делает, что в церковь ходит. Но религия не запрещает иметь любовника.
— Вы уверены? — спросил доктор.
— Ну уж, будьте покойны, в религии я больше вас смыслю!
Мрачно прозвонил колокол, и в коридоре послышался жалобный голос помощника режиссера:
— Одноактная пьеса окончилась!
Нантейль встала, повязала на руку бархотку со стальным медальоном.
Госпожа Мишон, стоя на коленях, укладывала на розовом платье три складки а ля Ватто[9]; с полным ртом булавок она изрекла, не разжимая зубов, следующую сентенцию:
— В старости хорошо то, что уже не страдаешь от мужчин.
Робер де Линьи достал из портсигара папироску.
— Вы позволите?
И он подошел к зажженной свече, стоявшей на туалетном столике.
Нантейль, не спускавшая с него глаз, увидала, как под золотистыми и легкими, как пламя, усами его освещенные и потому казавшиеся еще краснее губы втянули, а потом выдохнули дым. Она почувствовала, что у нее зарделись уши. Делая вид, что ищет какие-то украшения, она чуть коснулась губами его шеи и прошептала:
— После спектакля жди меня в экипаже на углу улицы Турнон.
В эту минуту в коридоре послышались шаги и шум голосов. Актеры, занятые в одноактной пьесе, возвращались к себе в уборные.
— Доктор, дайте мне вашу газету.
— В ней нет ничего интересного, мадемуазель.
— Все равно дайте.
Она взяла газету и приложила ее козырьком ко лбу.
— Мне больно глядеть на свет.
От слишком яркого света у нее действительно часто бывала мигрень. Но на сей раз дело было в том, что она увидела себя в зеркале. И нашла, что похожа на загримированного покойника с остекленевшими глазами: веки синие, на ресницах налеплена черная паста, щеки подрумянены, губы накрашены сердечком. Ей не хотелось, чтобы Линьи видел ее такой.
Теперь же лицо ее было в тени. В это время в уборную размашистой походкой вошел высокий худой юноша. У него были темные глубоко запавшие глаза, орлиный нос; губы застыли в усмешке. На длинной шее резко выделялся большой кадык, тень от которого падала на брыжи. Он был в костюме привратника классической комедии.
— А, это вы, Шевалье? Здравствуйте, дорогой, — весело сказал доктор Трюбле, который любил актеров вообще, предпочитал плохих хорошим и чувствовал особую симпатию к Шевалье.
— Так, теперь все собрались! — воскликнула Нантейль. — Не уборная, а какой-то постоялый двор.
— Тем не менее позвольте мне приветствовать его хозяйку, — сказал Шевалье. — Можете себе представить, в зрительном зале сидят какие-то идиоты. Вы не поверите, — меня освистали.
— Это еще не повод, чтобы входить ко мне не постучавшись, — сердито сказала Нантейль.
Доктор заметил, что г-н де Линьи оставил дверь открытой. Тогда Нантейль обратилась к Линьи и ласково попеняла ему:
— Неужели это верно? Но ведь, когда сам вошел, закрываешь дверь для прочих: это же ясно, как день.
Она закуталась в белую фланелевую накидку.
Помощник режиссера позвал актеров на сцену.
Нантейль взяла под руку Линьи, и нащупав пальцами кисть, нажала ногтем то место, где кожа около жилок особенно нежная. Затем она исчезла в темном коридоре.
II
Шевалье, переодевшийся в обычное платье, сидел в ложе бенуара около г-жи Дульс. Он смотрел на Фелиси, со сцены казавшейся такой маленькой и далекой. И, вспоминая, как он держал ее в объятиях у себя в мансарде на улице Мучеников, он плакал от боли и ярости.
Они встретились год назад на празднике, устроенном под покровительством депутата Лекорейля в пользу неимущих артистов девятого округа. Шевалье молча кружил около Фелиси, жадно щелкая зубами, не спускал с нее горящего голодного взгляда. И в течение двух недель неотступно ее преследовал. Она держалась холодно и спокойно и как будто не замечала его; затем вдруг сдалась и так неожиданно, что он, когда уходил в тот день от нее, сияя и все еще не веря в свое счастье, сказал ей глупость. Он сказал: «А я-то думал, что ты фарфоровая!..» В течение целых трех месяцев он наслаждался счастьем жгучим, как боль. Затем Фелиси вдруг отдалилась, стала неуловимой, чужой. Теперь она уже не любила его. Он искал и не мог найти причину такой перемены. Он страдал оттого, что она его разлюбила; он страдал еще больше оттого, что ревновал ее. И в первые, прекрасные дни их любви он, конечно, знал, что у Фелиси есть любовник, Жирмандель, судебный пристав с улицы Прованса; и вначале это его мучило. Но он ни разу с ним не сталкивался и потому, что так смутно и неопределенно представлял себе этого человека, ревность его не находила реальной пищи. Фелиси говорила, что Жирмандель оставляет ее совершенно равнодушной, она даже не пытается притворяться; Шевалье верил ей. И это было для него большим удовлетворением. Еще она говорила ему, что уже давно, уже несколько месяцев Жирмандель был для нее только другом, и Шевалье верил ей. Наконец, он наставлял рога судебному приставу, и поэтому испытывал приятное чувство собственного превосходства. Узнал он и то, что преподаватель Фелиси, когда она заканчивала второй год учения в Консерватории[10], тоже не встретил с ее стороны отказа. Но огорчение, вызванное этим обстоятельством, смягчалось сознанием, что таков обычай, освященный веками. Теперь ему причинял невыносимые страдания Робер де Линьи. С некоторых пор Линьи вечно торчал около Фелиси. Шевалье не сомневался, что она любит Робера. Временами он, правда, убеждал себя, что она еще не сошлась с де Линьи, но оснований так думать у него не было, он просто пытался хоть немножко себя утешить.
В последних рядах партера громко зааплодировали, и в первых рядах тоже несколько мужчин не спеша и беззвучно захлопали в ладоши, что-то одобрительно бормоча. Нантейль подала последнюю реплику Жанне Перен.
— Браво, браво! Прелесть как мила! — вздохнула г-жа Дульс.
От ревности Шевалье стал плохим товарищем. Он прикоснулся пальцем ко лбу:
— Вот чем она играет.
Потом, положив руку на сердце, прибавил:
— А надо играть вот чем.
— Спасибо, спасибо, мой друг! — прошептала г-жа Дульс, признав в этом суждении явную похвалу себе.
Действительно, она всегда утверждала, что играют хорошо, лишь когда играют сердцем. Она проповедовала, что страсть можно выразить по-настоящему, только испытав ее, что необходимо ощутить те чувства, которые хочешь передать. Она охотно приводила в пример себя. Так, сыграв роль трагедийной королевы, выпившей чашу с ядом, она потом целую ночь мучилась — все внутри у нее жгло как огнем. И в то же время она говорила: «Театральное искусство — это искусство подражания, а подражаешь хорошо тому, чего сам не пережил». И для подтверждения этого принципа опять-таки черпала примеры из своей триумфальной сценической карьеры. Она глубоко вздохнула:
— Поразительно одаренная девочка. Но мне ее жаль. Она родилась в неудачное время. Сейчас нет ни настоящей публики, ни настоящей критики, ни настоящих пьес, ни настоящих театров и артистов. Искусство переживает упадок.
Шевалье покачал головой.
— Не жалейте ее: у нее будет все, чего только можно желать, и успех, и деньги. Она бессердечна, а бессердечный человек всего добьется. Вот людям с чувствительным сердцем в пору камень на шею, да в воду. Но я тоже далеко пойду, я тоже высоко поднимусь. Я тоже буду бессердечен.
Он встал и вышел, не дожидаясь конца спектакля. Он не пошел в уборную к Фелиси, боясь встретить там Линьи, вид которого был ему невыносим; а так он но крайней мере мог думать, что Линьи не вернулся туда.
Но разлука с Фелиси причиняла ему почти физическую боль, поэтому он раз пять или шесть прошелся по безлюдной и неосвещенной галерее «Одеона», спустился в темноте по ступенькам и направился на улицу Медичи. Извозчики дремали на козлах в ожидании конца спектакля; наверху, в облаках, луна скользила по вершинам платанов. Все еще лелея в душе остаток сладостной и тщетной надежды, он и в этот вечер, как обычно по вечерам, пошел дожидаться Фелиси к ее матери.
III
Госпожа Нантейль жила вместе с дочерью на бульваре Сен-Мишель, где снимала на пятом этаже доходного дома небольшую квартирку с окнами на Люксембургский сад. Она ласково встретила Шевалье, ибо была ему благодарна за то, что он любит Фелиси и не любим ею, а того, что он любовник ее дочери, она принципиально не хотела знать. Она усадила его около себя в столовой, где горел в печке уголь. При свете лампы на стене поблескивали револьверы, сабли с золотыми кистями на темляках, развешанные вокруг женской кирасы с жестяными чашками на месте грудей — лат, в которые Фелиси прошлой зимой, еще ученицей Консерватории, облачалась, изображая Жанну д'Арк у некоей герцогини-спиритки. Будучи вдовой офицера и матерью актрисы, г-жа Нантейль, настоящая фамилия которой была Нанто, хранила эти доспехи.