Василий Смирнов - Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Но сельским немногим удалось это сделать, не успели, — с крыльца сбежала девка, та самая, что несла на руках сонную девочку из каретника, теперь она была без фартука и наколки, в подоткнутой юбке, точно пол мыла в доме. Она отыскала усталыми, испуганными глазами Яшкиного отца и что‑то зашептала ему. И всем стало известно, даже ребятне, что Ксения Евдокимовна убедительно просит конюха Родиона Семеновича Петушкова запрячь сейчас же Ветерка в тарантас и, ради Христа, отвезти ее с детьми и вещами на станцию: она, барыня, уезжает в Питер к мужу, Виктору Алексеевичу.
Мужики и мамки молча переглянулись и немного обождали идти по домам. Они поступили правильно: еще не кончились ихние дела в усадьбе, может, настоящие‑то дела только начинались. Да вот, так оно и есть: подъехал на своем буланом, ожиревшем за зиму мерине в просторно — покойных дрогах поп отец Петр с Колей Немой, кучером и Василием Апостолом и не позволил им и никому другому помогать ему слезать наземь. Такого, кажется, никогда не бывало, подумайте, батюшка сам, кряхтя, колыхаясь мягким животом, слезал с дрог в соломенной крашеной шляпе, темно — лиловой новой рясе с крестом на груди, и весь побагровел от усилий. Коля Нема не утерпел, подскочил, гугукая, к попу, но тот уже стоял на песчаной дорожке перед крыльцом, ш отдыхая от трудов, оправляя рясу и сивую, всклокоченную бог знает отчего бороду.
Народ первым поторопился поклониться попу, здороваясь. Батюшка ответно кивнул, но не благословил, как он это всегда делал при встречах с прихожанами. Заметно было, всем очень неловко, отцу Петру, должно быть, неудобно больше всех.
— Что же это такое? — тихонько, нерешительно спросил он у народа. — Как же это так?
Ему не ответили.
Он сконфузился, замычал, закашлял. Мужиков и баб тоже прохватил коклюш вдругорядь, нынче все простыли, даже у Шурки защекотало в горле. Шурка покраснел, а отчего, и сам не знал.
Ребятня постаралась поскорей спрятаться за взрослых, чтобы батюшка их, учеников, не видел. Он и не видел, попу было не до ребят. Он, отец Петр, сделал то, чего никогда не делал на людях: полез в карман рясы и вытащил костяную табакерочку, раскрыл, сунул в нее щепотью три пальца, потом приложил эту щепоть поочередно к ноздрям своего крупного носа, сильно втянул в себя и утерся коричневым, с бледной каемочкой, большущим платком.
— Ну, слава богу, — сказал он, признав дядю Родю. И тот еще раз поклонился отцу Петру и, приложив ладонь к солдатской фуражке, отдал попу честь. Да так оно и было, все видели, и всем это понравилось.
Народ молчал, не смел глядеть на попа и ждал, что еще скажет батюшка. А батюшка косился на пожарище из‑под нависших белых бровей, и толстые, насмешливые, такие знакомые ребятам губы мелко, часто дрожали. Отец Петр вскинул брови и, поеживаясь, отворачиваясь от пожарища, промолвил:
— Холодновато…
Замялся, повертел табакерку, открывать второй раз не стал. ·
— Это плохо, холод? — спросил он.
— Хорошо, отец Петр, — отозвался поспешно глебовский депутат Егор Михайлович. — Тепло будет, не минует. А с холодком, глядишь, и дождичек придет, побалует… Не управились с севом, дуй те горой, — пояснил он. — Надо бы дождя.
— Да. Надо бы, — согласился батюшка и трудно полез на высокое крыльцо по крутым ступеням.
Он прихватил с боку рясу, как мамки прихватывают свои юбки, чтобы не запачкать подола и удобнее было идти. Батюшка полз по лестнице, как в гору, Шурка считал за ним ступени и обогнал невольно попа. Оказывается, в барский дом вело десять ступенек, а он, Шурка, и не знал.
Дедко Василий и работник, конечно, кидались подсобить попу, хотели взять под руки, но батюшка сызнова не разрешил. Один, медленно, твердо поднялся он на крыльцо, постоял у колонн, отдышался и скрылся за дверью.
Сельские мужики и бабы ждали, что будет дальше. Ребятам бросилось в глаза, что около дяди Роди как‑то само собой сгрудился весь его Совет, даже Шуркин батя примахал на руках к крыльцу. А позади Совета, будто подпирая его, сдвинулись сельские каменной стеной. Только Осип Тюкин, харкнув нарочито сильно, сплюнув, повернул домой, и Катька вприскочку, веселая, побежала за отцом.
Яшка Петух подарил Шурке малый подзатыльник. Шурка без промедления щедро отплатил другу. Эх, уж забыли, трепачи, кто такие! Они виновато протиснулись ближе к Совету. Как‑никак помощникам полагается всегда быть под рукой у председателя и секретаря, могут понадобиться. Пожалуйста, они тут как тут.
Вскорости рядом с ними очутилась снова Растрепа. Вот до чего доводит бабье любопытство: отца больного, в бинтах, убежавшего из больницы, не проводила до дому! Жалела весь день, а тут променяла неизвестно на что, боится пропустить в усадьбе самое интересное. А ведь не в интересе суть, в подмоге. Понимает она это или не понимает? Ну, да пускай стоит, места хватит, может, и пригодится, свой человек, поболе чем свой, если перестанет… Стоп, машина, задний ход!
Все молчали, лишь Коля Нема, оглядывая пепелище, гугукал и стонал. Огромный, медведь медведем, он косолапо топал по пожарищу, возвращался к народу, хватал за плечи мужиков и все показывал им на разваленный от огня флигель, на брошенное, не подобранное господское добро, что‑то втолковывал по — своему, и его румяное от здоровья, доброе лицо и морщилось беспрестанно и широко, безудержно улыбалось, словно Коля Нема одобрял и жалел все, что видел. Да еще дед Василий Апостол, онемев, поторчав некоторое время обгорелым столбом у железной, искореженной кровати Платона Кузьмича, поглядев на пепелище и на два других на гумне, охнув, принялся матерно бранить мужиков, баб и себя, взывая к господу богу, почему он, праведный, всевидящий, не разразил на месте намертво сволочуг, нехристей, у которых поднялась рука жечь и грабить.
Скоро опять сбежала с крыльца прислуга и теперь громко, довольная, закричала на весь двор, что Ветерка не надобно запрягать, Ксения Евдокимовна передумала, она уедет на батюшкином мерине, места всем хватит на дрогах.
У Шурки щемило в ушах от резкого голоса. «И чего кричит? — подосадовал он. — Слышно, все давно рты закрыли, дедко и тот звон перестал браниться».
Майский жук прогудел над стриженой головой и так низко, что голове стало зябко. Вечер шел обычный, сыровато — свежий, с поздней, долгой, в половину неба зарей к станции и железнодорожному мосту и первой крохотной звездочкой над Волгой. Спускались, как всегда, и не могли спуститься на землю высокие синие небеса, звезда теплилась свечкой в глубине совсем близко. От зари и сумерек все окрест казалось знакомо — сиреневым с позолотой, неясное и мягкое, как это бывает в поздний погожий час весной. Сиренево — позлащенными были неподвижные, с железно — лиловатым отблеском лица мужиков и мамок, сиреневыми, с чернью и прозрачным сусальным золотом, виднелись кусты смородины и малины в саду, лиловые с позолотой барский дом и людская, березы в роще. И ближнее и дальнее было одинаково весеннее, туманно раскрашенное, легкое, точно из бумаги, приятное.
И только необычным, тягостным и ни на что не похожим было прощание, эти тяжелые проводы в усадьбе. Да никто по — настоящему не провожал и не прощался, лишь смотрели во все глаза, как Ксения Евдокимовна с дочкой и сыновьями появились на дворе, одетые по — дорожному, с вещами. Все несли что‑нибудь, даже Ия размахивала сумочкой и узелочком. Отец Петр тащил два чемодана и под мышкой зонтик, пестрый, который уже появлялся нынче на улице. Девка — прислуга была увешана узлами спереди и сзади и возвращалась в дом много раз. Дроги нагрузили так, что сесть как следует почти было некуда.
Никто из сельских наверняка не ожидал, что так вот все получится. Народ растерялся, не знал, что делать, что говорить. Ребятня толкала друг дружку локтями, а вымолвить промеж себя словечко тоже не могла. Подошли неслышно пленные и смешались с народом.
— Напрасно вы уезжаете, Ксения Евдокимовна, — сказал дядя Родя осиплым голосом. — Подумайте, не торопитесь, надо ли уезжать. Мы ведь не гоним вас. — Он, хмурясь, откашлялся, голос стал прежним, спокойно — решительным. — Перелоги, брошенное вспашем, засеем, рощу в Заполе не позволим продавать, только и всего, Совет постановил. Ничего другого не тронем…
— Хорошо, хорошо, — соглашалась торопливо — покорно Ксения Евдокимовна, а сама с Ией, Мотькой и Витькой усаживалась кое‑как на дрогах, на узлы и чемоданы, сложенные поповым работником, и глаза ее никого словно не видели. Она отвечала Яшкиному отцу, а смотрела в другую сторону.
— Ах, господи, куда же вы сядете, отец Петр? — спохватилась она.
— Пешком пойду. При моей комплекции весьма полезно, — сказал батюшка.
Он тоже никого теперь не видел и двигался, как слепой. Он освободился от чемоданов, а подобранный зонт держал в руках, постукивал им по песку, по траве, как бы ощупывая себе дорогу.