Патрик Уайт - Женская рука
— Я весь внимание, — воскликнул Маллиакас, вдруг искренне захотев услышать эту историю до конца.
Он ведь уже понимал, как важно, чтобы все фрагменты воспоминаний заняли свое место в цепи событий, гораздо важнее, чем дождаться возвращения миссис Филиппидес.
— Эх, не всегда нам дается срок. Даже при большом желании, — сказал Филиппидес. — Однажды к нам пришла цыганка. Я уже говорил вам? Это было на Хиосе. После нашего бегства. Цыганка обещала погадать мне, и Констанция пришла в бешенство от того, что не ей пообещали. Старик громко рассмеялся.
— И она погадала? — спросил Маллиакас хрипловатым голосом; почему-то, если приходится долго слушать, голос всегда садится.
— Не сразу. Цыганка сказала: «Сначала вырви волос со своей груди, я возьму его и пойду танцевать нагишом среди скал Айя Мони».
Маллиакас прислушался к собственному дыханию.
— И вы вырвали?
— Тоже не сразу, — ответил Филиппидес. — Это было непросто сделать. Потому что, как видите, кожа у меня довольно гладкая.
Сквозь толщу шерстяных вещей он стал почесывать свою старческую грудь. И улыбался, вспоминая прошлое.
— А что же сказала цыганка?
— Она сказала… Я как раз пил чай из такого вот стакана, и она сказала: «Ты будешь жить, пока не разобьется последний из этих двенадцати стаканов».
— Вот видите, — Маллиакасу хотелось порадовать этого милого старого ребенка, — вы и прожили! Как предсказала цыганка.
— Не знаю, — задумчиво произнес Филиппидес, — наверно, каждый умирает в свое время. — Но тут же добавил более жизнерадостным тоном: — Констанция очень рассердилась, услышав предсказание. Заявила, что все это чушь, что цыганка наверняка узнала про русские стаканы от кирии[17] Ассимины, которая была глупа и не в меру болтлива да к тому же разбила две ее самых дорогих тарелки. Не знаю, права ли была Констанция, но у кирии Ассимины действительно все билось. Кажется, она успела разбить четыре стакана, пока мы от нее не избавились.
Маллиакас зачарованно смотрел на уцелевший стакан.
Вечерело. На сланцевом небе самолет начал вычерчивать что-то похожее на кодированные сигналы.
— Помнится, в ту ночь, когда кирия Ассимина разбила севрские тарелки, надвигалась гроза. Хлопали ставни. Констанции нездоровилось. И тут-то она взорвалась. Правда, она всегда была вспыльчива, это уж точно! Она заявила, что уедет в Афины. Навсегда. И уехала. А когда вернулась — я-то знал, что вернется, — привезла с собой девушку. Молодую крестьянку с Лемноса. Аглая тоже разбила один стакан, только это случилось позже.
— При стольких покушениях на вашу жизнь, — не удержался Маллиакас, — вам просто повезло.
Филиппидесу шутка понравилась.
— О, я вам все расскажу, — пообещал он, — наберитесь только терпения. Удивительно, что Констанция не убила меня. Из-за любви.
Образ Констанции так сильно завладел Маллиакасом, что он написал ее историю — он предчувствовал, что так будет, — даже закончил ее и остался почти доволен собой. Но это было потом, а пока его роман только начинался: он сидел в беседке в Колоньи, чуть подавшись вперед в металлическом кресле, и слушал то, что должен был услышать, со страхом ожидая возвращения миссис Филиппидес.
Поначалу семья, жившая на Фрэнкиш-стрит, не хотела отдавать любимую дочь за молодого человека весьма скромного происхождения и не имеющего твердых доходов. Констанция тоже сомневалась, подойдет ли ей поклонник на голову ниже ее ростом. Она поглядывала на него сверху вниз из-под опущенных ресниц, обрывая лепестки гранатового цветка. Обычно она целое утро переписывала отрывки из Данте или Гёте к себе в тетрадь в кожаном переплете или рисовала акварелью пейзажи, английские пейзажи, которых никогда не видела. Но все время прислушивалась, не раздастся ли твердый шаг маленького жилистого человека — ее нежеланного поклонника. Сестры выглядывали из окон, чтобы предупредить ее о его появлении. А она злилась на них за это.
Все еще глядя сверху вниз — у нее была идеальная линия носа, — она спросила:
— Вы не находите, что мы выглядим нелепо из-за разницы в росте?
— Я никогда над этим не задумывался, — ответил он.
— Только, пожалуйста, не прикасайтесь ко мне. Я ненавижу, — призналась она, — когда ко мне прикасается кто-нибудь, кто так мало для меня значит. Даже сестры — а я их очень люблю — уважают мои чувства.
Ее голос дрожал.
— Однако вас нельзя назвать равнодушной.
Она вспыхнула — или это вспыхнуло отражение гранатового цветка на ее щеке?
— Ах, оставьте меня! Откуда вам знать, какая я? Я сама не знаю! — Ей казалось, что она кричит.
Он все же прикоснулся к ней. У него были маленькие настойчивые руки.
Свадьбу сыграли в доме на Фрэнкиш-стрит; и не успели еще гости вдоволь насладиться изяществом bonbonnieres[18], как жениха срочно вызвал в Конью кузен.
Констанция писала: «Что ты там делаешь, Янко, среди всех этих турок? И русских, о которых ты писал? Мне не нравятся мужские вечеринки. Что-то в них есть странное и непонятное».
В другом письме она писала: «Неужели ты не пришлешь за мной? Грязь, мухи, турки, скука — мне все равно! Да мне и не будет скучно. Я устрою нашу жизнь. Привезу лучший из пяти чайных сервизов, что нам подарили на свадьбу. Только пришли за мной! Я уже присмотрела ткань на занавески. Ох, Янко, я потеряла сон, а ты ни о чем не пишешь, кроме как о своих проклятых коврах!»
Когда спала жара, он приехал за ней; а в locanda[19], где меняли лошадей, она откинула вуаль и с таким отвращением сказала: «Здесь воняет верблюдами!», что он засомневался, надолго ли хватит ее любви к нему.
Позже, глядя на луну в осеннем небе, она сказала: «Видишь эту луну? Такая маленькая, будто крошечная сосулька, а не луна!»
Она прижимала к себе его голову так, словно голова не принадлежала ему, словно хотела защитить ее ото всех на свете; ото всех других, наверно, смогла бы, но только не от самой себя. А утром они украдкой высматривали друг у друга синяки на губах, боясь, что кто-то посторонний может их заметить. Вечерами они молча слушали шум и голоса, доносившиеся с разъезженной улицы, где они жили на окраине города; но он больше не боялся, что они станут похожи на супругов, которые в ресторане сидят за отдельными столиками, разглядывают наклейки на бутылках и лепят шарики из хлебного мякиша. Вместо этого они лепили тишину, хорошо зная, о чем думает каждый.
После такого безмятежного существования в Коньи им казалось, что жизнь в Смирне словно уносит их течением в разные стороны. И не потому, что ему часто приходилось уезжать по делам в Афины, Александрию или в Марсель — наоборот, они тогда писали друг другу, и это их даже сближало, — скорее потому, что по законам светской жизни каждому из них полагалось блистать в своем собственном окружении. И вот в гостях они оказывались в разных концах комнаты, где каждый думал, что принадлежит сам себе, а на самом деле был собственностью общества. Он издали восхищался ее фигурой и драгоценностями, а она с щемящим чувством заново оценивала достоинства своего мужа, о которых льстецы спешили ей поведать.
Он никогда не задумывался, были ли у нее любовники — его это не волновало. Она же примирилась с тем, что у мужа есть любовницы, потому что условности позволяли мужчине быть немного ветреным. И потом, говорила она, он меня никогда не бросит.
Он и не собирался. Они любили друг друга.
В оливковых рощах за Борновой они, бывало, катались верхом, иногда вдвоем, но чаще в компании знакомых. Сидя на гнедой кобыле, которую он купил ей в подарок на день рождения, она украдкой оглядывалась, искала его глазами. Заметив же блестящие кожаные краги мужа, медленно движущиеся на фоне тускло-черных стволов олив, она успокоенно поворачивалась к своим спутникам — французу, итальянцу и поляку — и продолжала разговор о литературе. С томным видом восседала она на своей лошади, перчаткой отгоняя мух. Из троих кавалеров она отдавала предпочтение французу: его неискренность служила ей надежной защитой.
В то утро, когда ее сбросила лошадь, именно Нетийяр донес ее на руках до дороги.
— Не смейте смотреть на меня. Мне тяжко, — жалобно проговорила Констанция Филиппидес, ни к кому не обращаясь. — Ужасно нелепое положение… Впрочем, так всегда бывает, когда сталкиваешься с грубой реальностью.
Она очень страдала, особенно когда потеряла ребенка, на которого они оба возлагали большие надежды.
— У нас еще все впереди, Янко, — пыталась она взбодрить его.
Но им, видно, было не суждено иметь ребенка.
Зато они жили в красивом доме розового мрамора на набережной, и бриз лазурного Эгейского моря врывался в распахнутые двери, принося прохладу в комнаты. Прохожие, глядя на kyrioi[20] сквозь чугунную ограду, завидовали их безоблачному счастью.