Джузеппе Томази ди Лампедуза - Леопард
Порыв всеобщей радости был столь силен, что и четверти часа хватило, чтоб оба молодых человека просушились, почистились, сменили мундиры и снова оказались в «Леопольдовом салоне» у камина; они пили чай, коньяк и разрешали любоваться собой.
В те времена трудно было найти что-либо менее соприкасающееся с военными, нежели семьи сицилийской аристократии; в салонах Палермо никогда не видели бурбонских офицеров, а те несколько гарибальдийцев, которые туда проникли, скорей походили на пугала, чем на настоящих военных. По этой причине оба молодых офицера в действительности оказались первыми военными, которых увидели вблизи девушки из семейства Салина; на обоих были двубортные сюртуки — у Танкреди с серебряными пуговицами улана, у Карло с золотыми, которые полагались берсальерам; черные стоячие воротники из бархата имели бордюр, оранжевый у первого, кремовый у второго; к камину тянулись их ноги в голубых и черных панталонах. Вышитые на обшлагах серебром и золотом «цветы» ежеминутно приходили в движение, без конца то склонялись, то подымались; все это привело в восхищение девочек, привыкших к суровым рединготам и похоронным фракам. Поучительный роман валялся где-то за креслом.
Дон Фабрицио не сразу разобрался во всем этом великолепии: он помнил, что оба они походили на вареных раков в своей красной и неопрятной форме.
— Так что же, вы, гарибальдийцы, уже не носите красных рубашек?
Оба обернулись, словно их ужалила змея.
— Что ты, дядюшка, заладил — гарибальдийцы да гарибальдийцы! Побыли ими, и хватит. Мы с Кавриаги, слава Богу, офицеры регулярной армии его величества короля Сардинии еще несколько месяцев, а вскоре и короля всей Италии. Когда войско Гарибальди распустили, можно было выбирать: идти по домам или оставаться в армии короля. Он и я, да и многие другие вступили в настоящую армию. С теми оставаться нельзя было, не так ли, Кавриагн?
— Ну и сброд, я вам скажу! Годны лишь для вылазок и перестрелки. Теперь мы среди порядочных людей, словом, мы теперь по-настоящему офицеры. — И усики его приподнялись в гримасе почти детского отвращения.
— Знаешь, дядя, нас понизили в чинах, так мало верили в серьезность наших военных способностей; видишь, из капитана я снова стал лейтенантом, — и он показал две звездочки на своих погонах, — а Кавриаги из лейтенанта понизили в младшие лейтенанты. Но мы рады, как будто нас произвели в новый чин. В этих мундирах нас стали уважать куда больше.
Готов пари держать, — перебил его Кавриаги, — люди теперь не боятся, что мы станем воровать кур. Надо было посмотреть, что творилось на почтовых станциях, когда мы меняли лошадей! Достаточно крикнуть; «Срочный приказ по службе его королевского величества!», и лошади являлись как по волшебству, а мы вместо приказа показывали запечатанные в конверты счета неаполитанской гостиницы.
Исчерпав разговор о военных переменах, перешли к темам менее определенным. Кончетта и Кавриаги уселись вместе, чуть поодаль от остальных, и графчик показывал ей подарок — привезенный из Неаполя том «Песен» Алеардо Алеарди в великолепном переплете. На темно-голубой коже оттиск княжеской короны, а под ним инициалы «К. К. С.» Еще ниже большие и слегка напоминающие готический шрифт буквы гласили: «Всегда глуха».
Кончетта, развеселившись, засмеялась.
— Но почему глуха, граф, у К. К. С. отличный слух.
Лицо графчика залила краска мальчишеской страсти.
— Да, глуха, глуха. Синьорина, вы глухи к моим вздохам, глухи к моим стенам, и вы еще вдобавок слепы, да, слепы, потому что не замечаете мольбы в моих глазах. Знаете ли вы, как я страдал тогда в Палермо, когда вы уезжали: ни привета, ни малейшего знака, пока коляска исчезала вдали! И вы еще хотите, чтоб я не называл вас глухой? Надо было написать: «Всегда жестока».
Сдержанность девушки охладила его литературный пыл.
— Вы устали, после долгого пути, ваши нервы не в порядке, успокойтесь; почитайте мне лучше какие-нибудь красивые стихи.
В то время как берсальер читал нежные строки стихов своим печальным голосом, делая полные горечи паузы, Танкреди, стоя у камина, вынимал из кармана футлярчик из небесно-голубого атласа.
— Вот кольцо, дядюшка, кольцо, которое я дарю Анджелике, вернее, которое даришь ей ты моими руками.
Он нажал пружинку и показал темный сапфир в форме сплющенного восьмигранника, густо-густо усыпанный по краям бриллиантами чистейшей воды. То была несколько мрачноватая, но в высшей степени созвучная похоронным вкусам времени драгоценность, и она, несомненно, могла стоить те двести унций, которые были присланы доном Фабрицио. На самом деле кольцо стоило значительно меньше: в эти месяцы грабежей и бегства в Неаполе можно было по случаю приобрести превосходные драгоценности; на разницу в цене была приобретена булавка, оставленная на память балерине Шварцвальд.
Кончетту и Кавриаги также позвали полюбоваться кольцом, но они не двинулись с места, потому что графчик его уже видел, а Кончетта решила отложить это удовольствие на более позднее время. Кольцо передавали из рук в руки, им восхищались, его хвалили, превозносили тонкий вкус Танкреди. Дон Фабрицио спросил:
— А как же быть с меркой? Придется послать кольцо в Агридженто, чтоб его подогнали.
В глазах Танкреди так и бегали лукавые искорки.
— Нет нужды, дядюшка, мерка точна — я снял ее заранее.
Дон Фабрицио промолчал: признал мастера.
Футлярчик прошел по кругу собравшихся у камина и вернулся в руки Танкреди в ту минуту, когда за дверью раздалось робкое:
— Можно?
То была Анджелика.
От спешки и волнения она, чтоб укрыться от проливного дождя, не нашла ничего лучше, как надеть на себя просторный крестьянский плащ из грубого сукна. За жесткими складками темно-синей ткани ее тело казалось еще стройней, под мокрым капюшоном светились зеленые глаза; тревожные и немного растерянные, они говорили о страсти.
Ее появление и сам контраст между ее красотой и грубостью одежды, были для Танкреди, как удар хлыстом; он вскочил, молча подбежал к ней и стал целовать в губы. Футляр, который он держал в руке, щекотал ее склоненный затылок. Затем он нажал пружину, вынул кольцо, надел ей на безымянный палец; футляр упал на пол.
— Держи, моя красавица, это тебе, от твоего Танкреди. — Ирония вновь пробудилась. — Поблагодари за него дядюшку.
И снова обнял ее; оба дрожали от захватившего их чувственного порыва; салон и все, кто в нем собрался, теперь казались им чем-то очень далеким. Танкреди и в самом деле почудилось, что эти поцелуи вновь возвращают ему владение Сицилией, прекрасной и предательской землей, которой Фальконери владели веками; после тщетного мятежа она теперь снова покорна ему, как всегда была покорна его предкам, и, как всегда, несет плотскую радость и золотые урожаи.
Из-за приезда желанных гостей было отложено возвращение в Палермо; наступили две недели, полные очарования. Ураган, которым сопровождался приезд обоих офицеров, был, пожалуй, последним, вслед за ним снова засверкало всеми своими красками бабье лето, которое в Сицилии становится подлинным сезоном сладострастия: сияющее, голубое чудо, кроткий оазис посреди гневной смены времен года, оно своей мягкостью убаюкивает и будоражит чувства, своим теплом зовет к обнаженности.
Неуместно само упоминание об эротической обнаженности в замке Доннафугаты, однако и там скопилось целое море восторженной чувственности, дававшей знать о себе тем острей, чем сильней она сдерживалась.
За восемьдесят лет до этого замок Салина был прибежищем тех мрачных наслаждений, которым соизволил предаваться агонизирующий восемнадцатый вех, но суровое правление Каролины, неорелигиозность Реставрации и всего лишь добродушно-бодрый нрав нынешнего дона Фабрицио привели к забвению всех причуд прошлого; осыпанные пудрой дьяволята были обращены в бегство; они еще, конечно, жили, но скрытно и зимовали где-то под толстым слоем пыли на потолках этого непомерно большого замка.
Появление прекрасной Анджелики, если помните, едва не оживило эти призраки, но лишь приезд двух влюбленных молодых людей по-настоящему поднял на ноги поверженные инстинкты; теперь они выползали из каждой щели этого дома, подобно муравьям, разбуженным солнцем; уже не ядовитым, но еще чрезмерно живучим. Сама архитектура замка, все его убранство в стиле рококо, все неожиданные изломы линий говорили о распростертом теле и высокой груди; даже двери в замке теперь открывались с шорохом, напоминавшим шелест альковной завесы.
Кавриаги влюбился в Кончетту, но в отличие от Танкреди, который, как и он, выглядел еще совсем, мальчишкой, графчик и по натуре своей оставался ребенком: его любовь находила себе выход в легких ритмах стихов Прати и Алеарди, в мечтах о похищении любимой при луне, о последствиях которого он даже не осмеливался думать; впрочем, равнодушие и холодность Кончетты убивали его чувства в самом зародыше. Как знать, быть может, в уединении своей зеленой комнаты он предавался и более конкретным мечтам; одно лишь несомненно — в сценическом оформлении этого осеннего любовного спектакля в Доннафугате ему принадлежали лишь наметки облаков и ускользающих горизонтов, а не архитектурные массивы.