Исроэл-Иешуа Зингер - Йоше-телок
— Ты мой жених… — говорила она каждому парню в темноте, не видя даже, с кем разговаривает, — Цивьин жених, хи-хи-хи…
А Йоше лежал на печке и весь горел. Его уши улавливали каждый шорох, каждый скрип, доносившийся снаружи, и поэтому он щипал себя, вонзал ногти себе в тело.
Он читал наизусть тексты из «Зоара».
Глава 16
В конце зимы, сразу после Пурима, в городе вспыхнула эпидемия среди детей.
Началась она за городом, на Песках, где стояли казармы и конюшни донских казаков. Из евреев там жили простые люди: коробейники, военные портные, извозчики, глиновозы да еще хозяин публичного дома для солдат.
У одной женщины, вдовы, которая ходила по казармам с корзиной семечек, на Шушан Пурим[121] заболел ребенок, начал задыхаться. Вдова сняла с ноги чулок, наполнила горячей солью и обвязала им шею сына. Но это не помогло. Женщина, заламывая руки, прибежала в город, к лекарю.
— Реб Шимшон, — закричала она, — спасите моего ненаглядного. Я бедная вдова!
Реб Шимшон неторопливо взял под мышку коробку с банками, медленно надел восьмиклинный картуз с бархатной пуговкой посредине, расчесал на пробор квадратную бородку, каждый волосок которой был жестким, как спица, — и, раздраженный, пошел за женщиной.
— Нашел когда болеть: на Шушан Пурим! — ругался он. — Тащись теперь к нему на Пески.
Женщина не переставая благословляла его:
— Добрый ангел, сокровище вы наше! Куда там доктору Ерецкому, чтоб ему пусто было! В одном вашем ногте знаний больше, чем у него за всю жизнь наберется…
Реб Шимшон смягчился. Ничто так не подкупало лекаря, как речи, в которых его возвеличивали перед его врагом, доктором Ерецким.
— Ну-ну, — довольно пробурчал он, — я спасу вашего ребенка, идемте.
Но он не спас больного. Ребенок закатил глаза и задохнулся у него на руках.
— Та болячка[122], — сказал реб Шимшон, сплюнул и поспешил домой, унося под мышкой коробку с банками.
Мысль о том, что в городе начинается эпидемия и что к Пейсаху она, с Божьей помощью, разгорится вовсю, служила ему утешением после бесполезного похода на Пески и обратно: вдова, убитая горем, забыла заплатить ему пятиалтынный за визит.
Назавтра вдова прибежала в похоронное братство и попросила забрать покойника. Но члены братства были утомлены и пьяны после гулянки, которую они устроили на Шушан Пурим. Всю ночь они кутили, вламывались в дома, хватали лакомства со столов, уносили вино из подвалов — и теперь не хотели разговаривать с вдовой.
— Поздравляю с Пуримом! — прокричал ей мертвецки пьяный казначей похоронного братства. — Будь проклята Зереш[123]…
Она пошла к главе общины. Но тот даже не дослушал ее.
— Хорошенькое дело, — скривился он, — аж на самых Песках! Не ближний свет…
Вдова вернулась домой. Она зашла в угол комнаты, где за простыней все еще висело ее свадебное платье. Сняла с веревки простыню, разрезала и сшила из нее саван для сына. Затем высыпала из корзины семечки и положила в нее ребенка. Плача, она отнесла его на кладбище и дала шамесу реб Куне гульден, чтобы тот похоронил умершего по всем правилам. По дороге домой она остановилась, выпростала тощие руки из черной шали, протянула их в сторону города и прокляла его.
— Содом! — сказала она и погрозила городу кулаками. — Это и тебя коснется. Аукнется вам, злые люди, мое горе, аукнется позор бедной вдовы.
С пустынных песчаных окраин зараза перекинулась на город. Назавтра она уже бушевала на улочках, где жили ремесленники. А вскоре и на рыночной площади, где жили купцы и богачи. По ночам всех будил женский плач.
— Люди добрые, спасите мое золотко!
Поначалу горожане обращались к докторам. Среди ночи с бедных улочек к дому лекаря Шимшона прибегали женщины в ночных капотах, стучали кулаками в его ставни:
— Злодей! Открой!
Зажиточные люди бежали к Ерецкому, польскому доктору. Это был странный, полоумный человек. Он кричал на больных, иногда даже мог залепить оплеуху.
— Живот покажи, негодник, ой вей… — он вставлял в речь еврейские словечки, — черт бы тебя побрал, Мойше…
— Господин доктор! — просили его евреи, стоя с непокрытыми головами. — Ты у нас второй после Бога, профессор. Смилуйся!
Богачи привели казацкого врача, Шалупина-Шалапникова, генерала с бородой до пояса.
— Ничего, голубчик, ни-чего-о-о, — по обыкновению говорил он глубоким басом.
Даже у постели умирающего он не терял своей бодрой хрипотцы.
— Ничего, голубчик, ни-чего-о-о…
Доктора работали: осматривали, прописывали лекарства, потом долго мыли руки в тазиках с теплой водой, с мылом, но толку от них не было.
Эпидемия распространялась все дальше и дальше.
Люди начали обращаться к реб Борехлу, женскому ребе[124].
Целыми днями реб Борехл сидел за работой. Он писал специальные записки-амулеты от заразы. Еще он продавал сушеные коренья в кошельках. Кроме того, у него был заговоренный янтарь, когда-то принадлежавший самому коженицкому магиду, кусочки черного сахара шпольского дедушки[125], нитки с нанизанными волчьими клыками, черные «чертовы пальцы», плетеные пояса, заговоренное масло из Цфата. Глухонемые дочери помогали ему упаковывать коренья, наливать цфатское масло, шить пояса.
Женщины врывались в бесмедреши, распахивали дверцы орн-койдешей и хриплыми от плача голосами кричали святыне:
— Сжалься над моим ребенком! Помилуй мое дитятко!
Набросив на головы платки, чтобы мужчины не видели их лиц, они крутились в бесмедрешах, подходили вплотную к мужчинам и плакали:
— Люди, помолитесь за Лею, дочь Ханы-Двойры! Люди, прочтите псалмы за Симхе-Меера, сына Фейги-Годл…
Мужчины читали псалмы, отцы давали детям новые имена: мальчикам — Хаим, чтобы те долго жили; Алтер, чтобы достигли старости; Зейде, чтобы дожили до того времени, когда станут дедушками. Девочек нарекали: Хая, Алте, Бобе[126]. Некоторым даже давали три имени сразу. Коли на небесах записана злая судьба для одного имени, то уж для второго, третьего не должно быть дурной записи. Если у матери оставался только один сын, тот единственный, кто прочтет по ней кадиш, она одевала его с головы до ног в полотняный наряд. Мальчишки из бедных семей гонялись за сынками богачей, одетыми в белые капоты и шляпы:
— Мертвый ангел! Ешь райские яблочки!
Но матери не хотели снимать со своих единственных сыночков эти наряды. Если на небесах им уготована судьба носить белые одежды — саваны — то пусть носят их при жизни. Может, тогда настоящие саваны им, дай Боже, не понадобятся.
Бедняки оживились. Им больше не давали сахара и прут, только деньги — кто грош, кто алтын, а кто и десять копеек. Каждый вечер, перед тем как запереть бесмедреш, шамес реб Куне согнутым куском проволоки выуживал монеты из закрытых, отяжелевших от милостыни кружек для сбора денег на помощь Земле Израилевой[127]. Свечи он уже не прятал: под бимой не осталось места, столько свечей жертвовали бесмедрешу[128].
— Уж как пошло, — говорил он, — так и не остановишь.
Тем временем эпидемия распространялась все дальше и дальше.
Женщины стали ходить на кладбище.
Склоняясь к гробам, они просили каждого умершего ребенка, чтоб тот побежал и похлопотал за других на небе.
— Беги к пресвятым матерям! — кричали они. — Скажи, что уже довольно…
На могиле каждого цадика зажигали свечи, оставляли записки[129]. На кладбище поставили столы с бумагой, чернильницами и перьями и брали по восемнадцать грошей за каждую записку. Желающих было много, и писцы торопили их:
— Имя ребенка, имя матери, восемнадцать грошей. Скорее, люди ждут!
Бесплодные женщины расстилали вокруг кладбища полотно и, сколько выходило ткани — все отдавали невестам-бесприданницам. Другие скручивали фитили для свечей и тоже клали их вокруг. Так они «закрывали» кладбище, чтобы оно больше не принимало мертвецов. Но им это не удалось.
Эпидемия все усиливалась.
Реб Мейерл, раввин, созвал всех горожан на собрание.
— В Бялогуре поселился грех! — кричал он. — Люди, покайтесь! Может быть, тогда Бог смилостивится. Из-за грехов одного человека может, Боже сохрани, погибнуть множество младенцев…
Людей охватил трепет. Они начали выискивать грешников, шпионить друг за другом. Женщины следили, не собираются ли в субботу у Шимшона-лекаря музыканты и служанки. В городе поговаривали, будто они танцуют там все вместе[130], поэтому женщины все время стояли на страже. Кроме того, в город вызвали хозяина публичного дома на песчаной окраине и приказали ему немедленно выгнать единственную еврейскую девушку, приезжую, которая работала у него вместе с шиксами. Хозяин, осевший здесь солдат с Подола, еврей в русской рубахе навыпуск и широких штанах, стал торговаться[131].