Эльза Триоле - Душа
Натали, казалось, слушала только из вежливости. Никакого вопроса она не задала.
– Вам неинтересно? А нас это просто захватило… Натали промолчала.
– Старик сообщил нам, что вы были больше, чем красавица, вы были неземной красоты! Он вас знал по мастерской на Монпарнасе, вы сидели с ним рядом и рисовали с гипса и живой натуры… Это была мастерская одного крупного художника, влюбленного в вас, и все ученики тоже были в вас влюблены. И в один прекрасный день, когда натурщица не пришла, вы позировали обнаженная, просто решили оказать услугу товарищам и заработать несколько франков… Правда это или нет? Но жить вы ни с кем не желали. А потом вдруг начали жить со всеми подряд… а затем у вас была настоящая большая любовь, но он умер – говорят, он был гениальным художником, – тогда вы пустились во все тяжкие, были на содержании. Затем вы исчезли, пошли слухи, что вы вышли замуж и родили ребенка. И все боготворили вас, до того вы были соблазнительны и милы…
– Аминь, – сказала Натали, – вот как творится история. Если уж вы так любопытны от природы и вам так хочется знать мою биографию с первых дней младенчества, добавьте к полученным вами сведениям еще и другие, на этот раз подлинные. Моя мать была стрелочницей, а отец работал путевым обходчиком, и родилась я в доме у железнодорожного переезда неподалеку от Эг-Морта. Надо вам сказать, что в ту пору железнодорожные шлагбаумы открывались как обыкновенные ворота, даже были на петлях… Приходилось открывать и потом закрывать четыре створки, а сходились они неплотно… Как-то раз моя мать пошла открыть барьер крестьянину, который вел двух лошадей. Послышался гул приближающегося поезда, одна лошадь испугалась н выскочила на рельсы через эти плохо прикрытые створки. Ее раздавило. Мать так перепугалась, что тут же родила. Вот как я появилась на свет: из-за катастрофы.
– А потом? – спросил Дани, так как Натали замолчала.
– Потом… потом я росла у железнодорожных путей. Они были черные, покрыты щебенкой. Между шпалами не росло ни травинки, а рельсы бежали далеко-далеко, до самого горизонта. Когда слышалось пыхтение поезда и когда он проходил мимо, я начинала реветь и утыкалась в мамин подол. Все окутывало черным дымом, все пахло углем, и всякий раз я думала, что наступает конец света. Мне до сих пор это снится…
– А потом?
Натали натянула на плечи шаль, концами которой играл сквозняк, и ворчливо спросила:
– Что вы хотите? Чтобы я рассказала вам всю свою жизнь?
Дани опустил маленькие черные глазки и выдержал паузу.
– Явно не везет, – проговорил он. – Вы не хотите… Она не хочет. А недавно я схлопотал по морде, прямо на улице.
– Это еще что за выдумки? – Натали подняла на Дани недоверчивый взгляд.
– На Фобур-Сент-Онорэ… Напротив обувного магазина «Седрик» я сделал неприличное предложение одной старой мегере…
– То есть?
– Все получилось ужасно. Положение у меня было неважное, потому это и пришло мне в голову. Несколько часов подряд я шатался по улицам. Шел я с Елисейских полей, точнее от Дрега, где я поссорился с парнями из-за автомобильной аварии… я был свидетелем и, по-видимому, сказал не то, что следовало, и подвел их со страховкой. Они меня заранее научили, что говорить, а я все перепутал; а они сказали, что я нарочно это сделал, потому что нельзя же быть таким круглым идиотом… Я уже решил, что они меня пришьют! Я обозлился и сдрейфил, да, сдрейфил, уж не прогневайтесь, мадам… Вы представления не имеете, на что способны такие типчики… Я убежал и бродил всю ночь, боялся возвратиться домой. К утру я совсем изголодался, а денег не было ни гроша… После бессонной ночи еще больше есть хочется, ведь правда?… Тогда я и подумал, а почему бы не попытать счастья в качестве альфонса? Для мужчины это не так-то легко; если я, скажем, пристану к молодой женщине, пусть даже некрасивой, она непременно решит, что я ею прельстился, и если согласится – что мне тогда делать? Значит, надо выбрать достаточно старую п уродливую, словом, такую, которая не будет строить себе иллюзий…
– Что вы говорите? Что он такое говорит…
Дани продолжал:
– Я устроился у витрины и стал ждать. Разные проходили, но я считал, что все это товар неподходящий. Наконец появляется… Ну прямо жандарм в юбке… Огромные башмаки, черная фетровая шляпа, черное пальто, сама краснорожая, в прыщах, в очках… Я иду за ней, шепчу ей в ухо: «Не доставит ли вам удовольствие провести время в обществе молодого человека, мадам?» Она не сразу поняла, что это я к ней обращаюсь… А потом спрашивает: «Что, что, мсье? Что вам надо?» Ну, я начал объяснять, предлагал ей и то и это… Она остановилась да как заорет при всем честном народе! Сначала орала: «Паршивый мальчишка! Вот она, современная молодежь!… Сейчас позову полицейского!» Но я и в ус не дую, думаю про себя, если я брошусь бежать, люди решат, что я ее, старуху, обокрал. Она все больше расходится, а в руках у нее был зонтик, так она меня этим зонтиком как хватит по морде! А зонтик большой, мужской. Я стою, не шевелюсь, ничего не говорю, позволяю бить себя по морде, в душе-то я надеялся, что меня примут за ее непокорного внука. Люди уже начали собираться, но тут бабка, слава богу, отчалила… У меня хватило духа остаться на месте, и я стал глазеть на обувь в витрине…
– Что это вы такое говорите? – повторила Натали. – Что за язык… Вы лжете или нет?
Дани вытянул шею и указал не слишком чистым ногтем на свежую царапину, украшавшую его скулу.
– Зонтик, – кратко пояснил он.
Лицо Натали передернулось.
– Убирайтесь, – голос ее прерывался, – идите разыгрывать альфонса в другое место.
– Нет, – возразил Дани, – я устал и мне некуда идти.
– А ну, катись отсюда!
Натали приподнялась, и Дани, пряча ухмылку в узкой черной бородке, с любопытством глядел, как перед ним встает этот вдруг оживший монумент. Однако при первом шаге Натали он отступил.
– Я пошутил, мадам… – выдавил он с трудом.
– Катись отсюда!
Дани отступил еще на шаг, но в последнюю минуту оправился и стал выписывать ногами круги, размахивая зажатым в руке шарфом, словно шляпой со страусовыми перьями. Толкнув дверь спиной, он исчез со словами: «Мое почтение, мадам!»
– Паршивый мальчишка, – вздохнула Натали, совсем как та дама с Фобур-Сент-Онорэ, и застучала в стену: – Мишетта!
Мишетта просунула голову в дверь.
– Чего это ты расстучалась? Слава богу, не глухая!
– Кофе!
– Кофе перед тобой!
– Свежего…
Мишетта хлопнула дверью.
– Мишетта! – завопила Натали, и Мишетта снова вбежала в комнату. – Пить…
И вдруг потеряла голос.
Мишетта, обезумев от страха, налила ей стакан воды, и руки у нее ходуном ходили.
– Что с тобой, Натали, да что это с тобой? Ты больна? Позвать Луиджи? Позвать доктора?
– Молчи, да помолчи же… Пойду лягу.
Мишетта помогла ей дойти до спальни, открыла дверь.
– Можешь идти, Мишетта, милая…
Мишетта бросилась в магазин… Луиджи там не оказалось. Она обзвонила все мастерские… Господи, где же у нее голова! Луиджи повел Кристо в Паноптикум, ведь сегодня четверг. А вдруг Натали умрет… Она вернулась в квартиру, бесшумно приоткрыла дверь спальни… Натали, казалось, спала, дышала ровно. Мишетта пошла к себе на кухню и разрыдалась.
XXIII. Душа в Паноптикуме
Натали не спала. Она притворилась, что спит, перед Мишеттой. Ей хотелось побыть в одиночестве. Одной рукой она придерживала нечто расплывчатое, что некогда было ее грудью – округлой, полной, нежной и крепкой… Она ощупывала свою грудь. Она знала. Ну ладно… Перед лицом несчастья человек всегда одинок. Свое горе не доверишь даже тому, кого любишь. Луиджи все равно успеет узнать, а другие почувствуют страх и отвращение. Болезнь – это неаппетитно. У нее, Натали, которая на всех производит впечатление вечно занятой женщины, у которой минуты нет свободной, на самом деле с лихвой хватает времени почувствовать, что происходит в ее теле, в артериях, в сердце. Она не вслушивалась, но слышала: здесь стучит, давит, пухнет, напрягается… И невозможно отвлечься от этого… И невозможно к этому привыкнуть. Это как шум: Натали не могла уснуть, когда до нее доносился грохот Парижа или когда тихонько капала вода из неплотно привернутого крана, не могла ни отвлечься мыслью от этого шума, ни привыкнуть к нему. Она слышала слабый шорох смерти, внедрявшейся в ее тело. Ах, хватит уж заделывать бреши, лечить то одно, то другое в ее несчастном, тучном, искалеченном, усталом теле. Все люди двигались, чем-то увлекались, что-то предпринимали. А вот ей пришлось выйти из хоровода, выпустив ее, Руки снова сцепились, хоровод вновь закружился, а она осталась сидеть в сторонке, а теперь уж скоро и… лежать…
А ведь она еще не старуха, подремывающая на стуле… Но ей уже был понятен этот отсутствующий взгляд стариков, отстраненных от жизни, которой живут все прочие. И только одни они, эти старики, понимают друг друга. В семейном альбоме своих воспоминаний одна лишь она распознавала лица. Особенно свое. Когда она пыталась листать альбом перед чужими, они лишь улыбались, дивились, возможно жалели… Глупцы, ведь это неминуемо приходит ко всем, разве что перестаешь жить еще до этого. Но воспоминания подобны вашему нутру. Это только свое, одному вам принадлежащее. Неприятное для других, необходимое для вас. Каждому свое! Со всем своим самым сокровенным!