Джеймс Джонс - Отныне и вовек
Рано утром в субботу подтянутый и одетый к поверке в свежую форму Тербер вышел из канцелярии посмотреть, как Пруит наводит чистоту на галерее. Он прислонился к дверному косяку и стоял, лучезарно улыбаясь, но Пруит продолжал угрюмо работать и не обращал на него внимания. Он пытался догадаться, кто устроил ему такую жизнь на выходные: Хомс, который зол на него за отказ идти в боксеры и хочет настоять на своем, или Тербер сам зачем-то придумал это издевательство, просто потому, что он его ненавидит?
В воскресенье Тербер пришел на кухню завтракать почти в одиннадцать. Как старшина он в отличие от всей роты был не обязан соблюдать расписание. Его завтрак состоял из оладий и яичницы с колбасой; роте же давали оладьи и по кусочку бекона без яичницы, потому что Прим отсыпался после ночной попойки. Тербер сел за алюминиевый разделочный стол, над которым висела большая полка с кухонной утварью, широко расставил локти и на виду у обливающегося потом наряда с аппетитом все съел. Потом не спеша прошел мимо огромного холодильника в посудомоечную.
— Так-так, — сказал он с ничего не выражающим лицом, вольготно привалясь к дверному косяку. — Да это же мой юный друг Пруит! Ну и как тебе строевая, Пруит? Как она, жизнь в стрелковой роте?
Повара и солдаты не спускали с него глаз: Цербер редко оставался в гарнизоне на выходные, и они ждали чего-то из ряда вон выходящего.
— Мне нравится, старшой. — Пруит улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка получилась убедительной. Голый по пояс, он стоял, согнувшись над мойкой, в насквозь промокших от пота и мыльной воды рабочих брюках и ботинках. — Потому я и перевелся, — продолжал он серьезно. — Тут у вас не жизнь, а сказка. Если вдруг найду в этой куче жемчужину, возьму тебя в долю. Поделим точно поровну. Ведь, если бы не ты, разве бы мне так повезло?
— Ну-ну, — вальяжно хохотнул Цербер. — Ну-ну. Ты, оказывается, настоящий друг. И честный парень. Что ж, у Динамита в Блиссе были Прим и Галович, зато у меня в первой роте был Пруит. С кем вместе служил, для того что хочешь сделаешь. Значит, любишь работать? Я подумаю, может, найду для тебя еще какую-нибудь работенку в том же духе.
И, круто изогнув брови, Тербер с усмешкой поглядел на него. Пруит часто потом вспоминал этот заговорщический взгляд: повара, солдаты, кухня — все куда-то исчезло, остались только глаза двух людей, понимающих друг друга.
Он поудобнее ухватил кружку — тяжелая, без ручки, она лежала на самом дне мойки — и ждал, что Тербер скажет что-нибудь еще. Мысленно он уже видел, как со злобным торжеством убийцы высоко заносит кружку, но Цербер, казалось, разглядел, что сжимает рука под мыльной водой, потому что снова лучезарно улыбнулся и вышел из кухни, а Пруит остался как дурак стоять у мойки наедине со своим дерзким романтическим видением.
Несмотря на угрозу Тербера, фамилия Пруита больше не появлялась в списке суточных нарядов. В конце второй недели он был свободен и мог ехать в Халейву. Еще в первой роте он много раз с удивлением замечал, что Тербер на свой чудаковатый лад непогрешимо честен и никогда не нарушает установленные им самим нормы справедливости.
Конечно, надо было написать Вайолет письмо, он это понимал, и в середине второй недели у него даже мелькнула мысль так и сделать. Но он не написал. Письма, как и междугородные телефонные разговоры, не убеждали его, что где-то далеко и в самом деле существует другой человек, существует сейчас, в эту самую минуту его собственного бытия. Пока он не видел Вайолет, она для него не существовала, а когда они встречались, она, как на время отложенная книга, начиналась с той строчки, на которой он остановился в прошлый раз. Между встречами она существовала лишь в его воображении, а разве можно писать письма воображаемому человеку?
Он с детства помнил, что мать часто писала длинные письма разным родственникам и друзьям, многих из которых он даже не знал. Мать очень любила писать письма, а ему уже тогда было странно, что из Харлана, штат Кентукки, она пишет в другие города людям, которых не видела невесть сколько лет и наверняка никогда больше не увидит. А отец тем временем мог каждую минуту попасть в шахте под обвал и умереть раньше, чем на письма придет ответ. В ту зиму шахтерской забастовки после похорон матери ей пришло шесть писем. Пруит долго разглядывал ее имя на конвертах, имя, по-прежнему жившее на бумаге, хотя та, что носила его, уже умерла. Потом распечатал письма и с любопытством прочел — ни в одном не говорилось о ее смерти. Он бросил их в печку и сжег. Казалось, место истинного времени занял в пространстве некий временной сдвиг назад, и Пруит никак не мог это уразуметь.
Вот и Вайолет он не написал потому, что письма — это одно, а такие реальные вещи, как смерть, жизнь, еда, — совсем другое. Он дождался, когда освободится, и поехал к Вайолет сам.
Она ждала его в дверях. Уперев вытянутую руку в косяк, словно не желая пускать в дом назойливого торговца, она стояла в дверном проеме и сквозь москитную сетку смотрела на улицу. Ему казалось, когда бы он ни пришел — днем ли, ночью ли, — стоит ему подняться сюда по щебню отходящей от шоссе дороги, и он непременно увидит Вайолет, застывшую в дверях в своей неизменной позе, будто он только что предупредил ее по телефону и она вышла ему навстречу. В этом была какая-то мистика, она словно всегда знала заранее, что он сейчас придет. Впрочем, все, связанное с Вайолет, было необычным.
Ему было не разгадать ее, он понял это с первого дня, когда познакомился с ней в Кахуку и повел в луна-парк, где убедился — луна-парки на всем земном шаре одинаковы, — что она девушка. Уже одно это удивило его, а дальше удивление только росло.
Вайолет Огури. О-гуу-рди. «Р» было похоже на «д», произнесенное заплетающимся языком пьяного. Даже ее фамилия был необычной и неожиданной. Чужая страна всегда для тебя необычна, потому что, оказавшись там, ты ждешь необычного и даже сам выискиваешь его. Но сочетание простого английского имени с чужеземной фамилией сбивало с толку. Вайолет была такая же, как все другие местные девушки, чьи имена означают по-английски названия цветов, а фамилии родились из чужеземной глубины столетий; она была такая же, как все другие дочери и внучки тех японцев, китайцев, португальцев, филиппинцев, которых завезли сюда на пароходах, точно скот, работать на тростниковых и ананасных плантациях; такая же, как все те девушки, чьи сыновья часто попадают в бесчисленное племя мальчишек, что возле баров чистят вам на улице туфли и повторяют старую шутку: «Моя — наполовину японский, наполовину — скофилдский» — или с кривой ухмылкой: «Моя — наполовину китайский, наполовину — скофилдский». Урожай с полей, засеянных солдатами, которые отслужили свой срок и таинственно исчезли за океаном на легендарном континенте, имя коему Соединенные Штаты.
Вайолет была двуединое целое, соединившее в себе до боли знакомое с непостижимо чужим — как Гонолулу, с его громадами принадлежащих христианским миссиям влиятельных банков и с задрипанной японской киношкой на углу Аала-парка, — гармония диссонансов, ключ к которой не мог бы подобрать никто, а уж Вайолет тем более. Он узнал, как правильно произносится ее фамилия, и это было все, что он узнал о ней.
Он шагнул в запущенный, загаженный курами двор, и она вышла ему навстречу на веранду под грубо сколоченным навесом. Он взял ее за руку, помог спуститься по трем прогнившим ступенькам, и они пошли вокруг дома к черному ходу: этот ритуал повторялся каждый раз, потому что за все то время, что он приходил сюда, его до сих пор не пригласили в гостиную.
Задняя веранда была раза в три просторнее передней; не затянутая москитной сеткой и до самой крыши оплетенная путаницей виноградных лоз, она была похожа на грот и служила семье Огури дополнительной, общей комнатой.
А за домом стояла его миниатюрная копия — ветхий курятник, вокруг которого степенно расхаживали самодовольные куры, зыркали бусинками глаз и, негромко кудахча свою чванливую песню про священное яйцо, с праведной бесцеремонностью святых роняли помет в траву. Кислый запах курятника и населяющего его народца пропитывал весь двор. И всякий раз потом, когда Пруит чувствовал этот запах, он явственно представлял себе Вайолет и всю ее жизнь.
В ее спальне рядом с кухней вечно царил беспорядок. Покрывало на железной кровати с облупившейся позолотой было смято, вещи небрежно валялись на постели и на единственном в комнате стуле. На самодельном туалетном столике белела рассыпанная пудра, зато в углу стоял почти настоящий платяной шкаф — рама, сколоченная из мелких реек и завешенная куском ядовито-зеленой цветастой ткани, которую в Америке производили специально для Гавайских островов. Вайолет сама соорудила этот символ бедняцкой надежды — «будут деньги, купим получше».