Григорий Квитка-Основьяненко - Малороссийская проза (сборник)
Бранила его жена, бранила – как говорят – на все корки; после-таки, сяк не так, жаль его стало: все-таки был ей муж, а тут же и заговенье, – как-таки не заговеться!
– Не хочешь ли ты ужинать? – спросила Приська. – Помнишь ли ты, какой сегодня день? Или, как собака, так и ляжешь?
А Никифор хотел что-то отвечать да и не смог, а только громче засопел. А Приська все-таки с ужином к нему, поставила, да и говорит:
– На же, вот тебе горшок с варениками; ешь, да ложись спать, да вставай к заутрене, чтобы мне на этой неделе говел. На, пьяница, вот тебе и свеча. Поужинай, потуши огонь да и ложись спать, уже не рано.
А ложась спать, еще-таки ему приказывала:
– Смотри же, как поужинаешь, то вон в кадочке вода, выполощи порядочно рот, чтоб не осталося во рту сыра, чтобы иногда завтра, нехотя, не оскоромился[166].
Потом, раз пять тяжко вздохнувши, поворотилась и… заснула.
Хотя Никифор и крепко пьян был, а таки, как запахли ему вареники, то и пришел в себя немного. Тотчас за ложку, да в горшок – и стал их уписывать. Что ему там жена ни приказывала, ему и нужды нет; ест себе молодец да сопит что есть мочи. Уж жена и заснула, а он знай трощит вареники… Вот и дремать стал… а все-таки пихает их в горло… После вложил руку в горшок… наклонился… тут свечка погасла… Захрапел наш удалец на всю хату!..
Сколько он там спал, кто его знает! Как вот, пошевелившись, слышит, звонят к церкви. Что тут делать? Он бы и не пошел, так жена приказала ему говеть и чтоб непременно шел к заутрене.
«Не послушаться, – думает себе, – так будет бить и за то, что я вчера был пьян; а как пойду, то, может, за вчерашнюю гульню, как стану проситься, то и умилосердится. Пойду!..»
Вот, вскочив поспешно, ощупью нашел (сам после рассказывал) шапку да и вышел скорее из хаты, а про то, что жена приказывала, чтоб выполоскал рот, он не вспомнил, да вряд ли таки, чтобы он это и слышал вчера.
Ночь была темная, а церковь не так далеко. Смотрит Никифор: в церкви светится и на колокольне звонят в постовой колокольчик. Он и стал поспешать к церкви.
Вошел на монастырь, как тут детей – детей!.. Видимо-невидимо! Маленькие, крошечные, да все в белых рубашечках, да бегают кругом церкви, да просятся в дверь, да щебечут, как те цыганенки, да пищат, кричат, визжат:
– Пусти, мама… Пусти, мама, и меня на праздник! Зачем меня родила, не крестив схоронила[167], под порогом положила, да к себе и не принимаешь!..
– Тю на вашу голову! Побесилися дети, – сказал Никифор. – Он, не рассматривая ничего, помолился, поклонился, как долг велит, на все стороны, положил шапку в угол да и стал, и прислушивается, что дьячок читает. Понурив голову, стоит и слушает, да и думает:
«Что такое сделалось с нашим дьячком, паном Степаном? У него был козлиный голосок, а это уже свелся, да еще и гугнит[168]». Глянул на него сбоку… Носа нет, только одна ямка. Стал пристальнее рассматривать… «Господи, твоя воля!.. Да это не пан Степан… Это еще пан Алексей, что еще умер тогда, когда я был еще подпарубком, да я же и на похоронах его был и гроб нес».
На удивление ему, что с ним много людей, а никто не примечает, что мертвец читает.
Вот Никифор тому, что подле него стоит, хотел про это сказать, как глядь! – что за недобрая мать! – то стоит подле него Охрим Супоня, что еще прошлого года умер… Оглянулся к другому: Юхим Кандзюбенко. С ним вместе были парубками, и он после побоев на вечерницах при нем и умер, да и суд выезжал, и немец его анатомил. Оглянулся туда, и там мертвецы, оборотится сюда, и тут мертвец; куда ни глянет, все мертвецы, все мертвецы, такие, что и недавно померли, и такие, что он их едва помнил; были и такие, что нельзя было их и распознать, кто он такой есть, потому что не было ни носа, ни глаз, ни ушей, ни губ, только одни ямки в голове.
То немного было, Никифор проспал свой хмель; а теперь, как рассмотрел, в какой компании он очутился, так и весь хмель пропал, и стало его трясти, как будто в лихорадке, а цыганский (холодный) пот так и пронимает… А разве, скажете, и не страшно, чтоб живому человеку да попасть между мертвецов? Чего ожидать тут доброго? Совсем видимая смерть!
Посматривает наш Никифор сюда-туда, дьячок себе читает. Вот Никифор и вздумал уйти от них, да и стал отступать от них, крадучись, уже прах бери и шапку, а лишь бы голову целую домой донести, потому что, как говорят, уже не до поросят, когда свинью бьют, – и только что отступил подалее, как пан отец и вышел… А кто ж то и пан отец? Отец Никита, что лет с десяток, а чуть ли еще и не больше, как уже умер!
Вот, вышедши, он и говорит:
– А ну-те, панове миряне, вот дьяк уже дочитывает. Никифор думает:
«Теперь не можно и уйти, чтоб беды от них не было. Не долго достоять. Повижу, что они тут будут делать».
Как вот пан Алексей оставил читать да как загугнит со своими школярами, да все-таки с мертвецами, да как будто из бочки и запели стих, что в Великдень поют, а отец Никита вместо того, чтоб их остановить, себе туда ж подтягивает да и пошел с кадилом; а народ, как начал от него отступать, так так и слышно, как кости гремят.
Слушает Никифор эту их церемонию да и думает:
«Вот так ты на заговенье погуляй, как наши мертвецы, что с перепою забыли, какой сегодня день! Я крепко пьян был, а они, видно, и горше меня. Я-таки помню, что теперь еще только пост начинается, а им показалося, что теперь праздник Великдень. Вот не пьяны вчера были! Вместо говенья Великдень празднуют; в самом деле с толку спилися, лежа себе без всякой работы».
Вот пан отец Никита выступил да и говорит:
– Слушайте, панове миряне! Теперь целуйтесь, да осторожнее, чтоб последних костей об кости не разбили, да и не расходитесь; теперь нам не так, как в прошлом году, что с тощим желудком положилися по гробам и нечем было разговеться; вот с того света человек к нам на праздник пришел и вареников принес, так он разделит на всю братию.
Никифор, это слушавши, видит, что это не шутки и к нему очередь дошла; осмелился, да дернул пана за ризы, да и говорит:
– А что, пан отче, честный отче! Не во гнев вам будет, что я вам скажу: может, мертвецы, лежа себе в могилах, как в просе на теплой печи, забыли и дни? Какой теперь Великдень? Еще тольки Чистый понедельник[169], что и ложки свободны.
– Эге! Вам пост, вам Чистый понедельник! – говорит ему отец Никита, – а наш Великдень, когда у вас пост. Ты же, смотри, что принес нам вареников, то всем раздели, чтоб нам не с тощим желудком ложиться в могилы.
– А где ж я вам их возьму? – сказал Никифор. – Не знать, чего вам хотелось; как будто прихотливая жена – дай того, чего нет. У какого сына есть хотя полвареника?
– А вон у тебя между зубами как раз полвареника, – сказал отец Никита, – да костью, что осталася ему вместо пальца, как шпигнет ему в рот, даже зубы загремели и чуть с десяток их не рассыпалось. – Смотри же, не девай нигде, пока я потребую.
Сказал да и отвернулся порядок давать, потому что вся громада[170], как та волна, прихлынула целоваться с попом.
Пошевелил Никифор языком во рту… так и есть! – нащупал полвареника, оставшегося в коренных зубах.
«Что тут мне на свете делать? – думает себе. – Эго беда! Вот то я был крепко пьян, да ел вареники, да над ними и заснул, не проглотив последнего. А досада, да и полно! Это мне такой беды наделала не кто, как моя Приська! На что она мне их давала? А чтоб вас с женами! Для какого аспида они выдумали вареники? Кто их выдумал делать? Какой бусурман велел их в заговенье есть? Какой нечистый велел их пьяному давать? Ох, это все наши женушки!.. От них нам вся беда!.. Через свою я теперь пропал!.. Как-таки полвареником всех обделить?.. Да лучше всего уйду. Теперь им не до меня. Пролезу промежду них, то никто меня и не хватится, хотя бы и сам отец Никита, что только и знает, целуется со своими прихожанами».
Вот так себе подумавши, и стал назад пробираться. Так что ж, сердечный? Куда ни поткнется, так везде народ, так стеною и валит, что ни протолкаться ему между ними, ни продвинуться никакою мерою не можно. Он бы и посилился, так боится, что как которого крепко пихнет, так чтоб, случаем, кости не рассыпались и чтоб ему опять какой напасти не было, а как, думает себе, рассыплю какого мертвеца, так, может, и целковым не отделаюся. Силился-силился, чтоб продвинуться; после видит, что нельзя, стал себе, опустил руки, наклонил голову да и думает:
«Ну прах вас бери! Что будет, то и будет! Буду смотреть, что выйдет».
Вот и смотрит, что только они делают: тот лезет и обтирается, а уже губ нет, только одни зубы торчат; а у иного и зуб нет, одна пасть, что иная голова ему в рот влезет; да все то к попу, да все вместо того, чтоб цмокнуть, как поцелуется, а тут только кость о кость: стук-стук! А как пошли женщины да девки, так наш Никифор вдоволь насмеялся: иная идет и думает, что на ней и до сих пор очипок парчовый; а он уже не то что полинял, но совсем рассыпался, что и ниток очень мало осталося; а еще-таки головою покачивает да оглядывается, и чтоб смотрели на нее люди, что какая-то она хорошая в парчовом очипке, знай поводит головою, что даже скрипит в костях, как калитка на заржавелых петлях. А вот девка думает, что она еще и теперь хороша, и черноброва, и полнолица, и румяна, как была на этом свете; только уже у нее носа нет, одной губы не спрашивай, глаза запали, брови вылезли, вместо гладеньких да полненьких щек стали желтые, сухие, сморщены, как та губка, что у греков в бакалейной лавке между винными ягодами да изюмом продается; на голове волос нет и вместо кос куски от лент остались. Вот какая подойдет к пану Никите, да чтоб целоваться с ним, протянет губы, да и застыдится – видишь, стыдно девке целоваться – да и утрется костлявой рукой, потому что уже ни платья, ни рубашки не осталося, все истлело; то, смотри, пихнут ее сзади, чтоб скорей оканчивала, то она опять к нему… да скорей… стук кость о кость!.. да и застыдится еще горше; и те ямки, где когда-то были глаза, закроет рукою, да наклонивши голову – видишь, ей стыдно, что поцеловалася – и бежит назад. Да как еще пробирается подле того парубка, с которым она на этом свете женихалася, а он ее, чтоб вспомнила старое, за ту плахту… дерг! то она еще и больше застыдится и прячется между людей… А Никифор на все это смотрел, да покачал головою, да и думает: