Надежда Тэффи - НОСТАЛЬГИЯ
Пассажиры утряслись, как мешок с картофелем, и каждый нашел свое место. Старый сановник, похожий на толстого татарина, пристроился к кругленькой учительнице из Киева.
— Так вы продолжаете утверждать,—говорил
сановник крутым генеральским басом,—вы продол
жаете утверждать, что вареники вкуснее ботвиньи?
И укоризненно качал головой.
— Ай-яй-яй! Неужели вы не понимаете, что тво
рог вообще мерзость!
— Нет, вареники —это очень вкусно,—собирая
губы бантиком, отвечала учительница.—Это вы на
рочно, чтобы дразнить. Вы такой. J
Что значило «такой» — неизвестно. Но сановнику]; было приятно, и он с удовольствием смотрел на круг-| лую, как вишня, учительницу, с туго закрученными? «осами и грязной малиновой ленточкой на шее;
Инженер О. исполнял роль главного механика и сидел в машинном отделении.
Вывезший меня из Одессы В. впал в меланхолию и съедал двойную порцию рису, в который он настругивал купленную в Севастополе каменную колбасу. Ел с аппетитом и со слезами на глазах:
— Боюсь, что придется помирать с голоду.
По вечерам выползала из трюма какая-то графская горничная, куталась в драгоценную маниль-скую шаль, становилась у борта, подпиралась кулачком, пригорюнивалась и тихо пела:
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви, звезда рассветная…
Как-то на какой-то недолгой стоянке оказалась борт о борт около нас угольная баржа, черная — вся дым и сажа. Звали ее «Виолетта».
Закопченный, как ламповый фитиль, матросик с этой «Виолетты» долго всматривался в графскую горничную. Отходил от борта, снова подходил. Глаз не мог оторвать.
— Кажется, наша Травиата одержала победу,—
шутили пассажиры.
Но горничная была горда и на закопченного матросика не глядела.
Гори, гори, моя звезда-а…
Но когда «Виолетта» отчалила, матросик вдруг, перегнувшись, крикнул:
— Анюта! Вы?
Горничная оторопела, вскинула глаза. Губы у нее побелели.
— Господи! Да никак… ваше сиятельство!.. Наш
барин… Ей-богу!., что же это…
И, обернувшись, растерянно говорила нам:
— Кто же их знал, где они. Я долго добро стерег
ла, да вон все равно все растащили.
Она мяла в руках драгоценную шаль.
— Все как есть растащили. До капочки.
* * *
Сколько дней мы плывем? Восемь? Десять? Кто-то сказал, что одиннадцать. Быть не может!
Днем, когда моя каютка-ванна пустеет, я лежу на узкой скамеечке и думаю о том, какой тоненький слой дерева и железа отделяет меня от синей холодной бездны. Ходят подо мной рыбы, кружатся клубками студенистые медузы, уцепившись за глубокую подводную скалу, шевелит лапами краб — выпучил глаза и ворочает ими, следит за днищем нашего парохода: не свалится ли оттуда кто-нибудь на завтрак. Неужто не свалится? Неужто не найдется никого, до предела своего дотосковавшего? А там, еще глубже, — камни, водоросли и еще какая-нибудь усатая гадина шевелит щупальцами, ждет.
Говорят, океан несет утопленников к берегам Южной Америки. Там самое глубокое в мире место и там на двух-трехверстной глубине стоят трупы целыми толпами. Соленая, крепкая вода хорошо их сохраняет, и долгие-долгие годы колышатся матросы, рыбаки, солдаты, враги, друзья, деды и внуки — целая армия. Не принимает, не претворяет чужая стихия детей земли…
Гляжу, закрыв глаза, в зеленую прозрачную воду глубоко подо мной. Плывет веселая стая мелких рыбок. Плывет косяком. Ведет весь косяк, очевидно, какой-нибудь рыбий мудрец и пророк. Как трепетно, покорно вся стайка мгновенно повинуется малейшему его движению. Он вправо — все вправо. Он назад—все назад. А ведь стайка большая. Начни считать — штук шестьдесят. Кружатся, сигают в стороны, поворачивают… Ой, рыбы, рыбы, а не дурак ли он, этот ваш передовой пророк и философ?..
* * *
Скоро придем в Новороссийск.
Но никого это не радует. Скорее тревожит.
Те, у кого там родные, тоже не радуются. Неизвестно, застанут ли их, и неизвестно, что за это время с ними произошло.
На «Шилке» кое-как наладили радиостанцию. Но сговориться пока что она ни с кем не смогла. Так. и плыли мы в неизвестность, злую ли, добрую ли — и того не знали.
Скучные стали дни, долгие… г
К мысу радости, к скалам печали ли,
К островам ли сиреневых птиц —
Все равно — где бы мы ни причалили,
Не поднять мне тяжелых ресниц…
Мимо стеклышка иллюминатора
Проплывут золотые сады,
Пальмы тропиков, солнце экватора,
Голубые полярные льды…
Все равно…
Как странно было мне услышать эти оборванные строчки через несколько лет с эстрады Саль-Гаво, принаряженные, переложенные на музыку…
Словно я закупорила их в засмоленную бутылку, бросила в море — и вот понесли волны эту бутылку, прибили к далеким счастливым берегам, и там ее подобрали, раскупорили, созвали народ и прочли SOS всем, всем, всем…
Все равно — где бы мы ни причалили. Не поднять мне тяжелых ресниц…
22
Рано утром разбудил меня рев сирены.
«Что-то там, наверху, делается?..»
Поднялась на палубу — картина совершенно неожиданная и невиданная: серый жемчужный туман, густой, недвижный, охватил меня сразу, отделил от мира. Сделала несколько шагов и уже не могла найти лестницу, по которой поднялась. Протянула руки и не видела собственных пальцев.
А сирена ревела тревожно, и весь пароход дрожал мелкой дрожью.
«Стоим ли мы на месте или идем?»
Какие-то голоса, неясные, точно их окутал туман, раздавались недалеко от меня. Но в общем какая-то необычайная тихость, сон, облачное сновидение.
Я не знала — одна я на палубе или около меня люди. Может быть, все пассажиры собрались здесь, где-нибудь за этой ревущей трубой, а я думаю, что я одна.
Я сделала несколько шагов и наткнулась на какую-то ограду. Вытянула руки, ощупала — борт. Я стою у борта, а там, за ним,—жемчужная бездна,
И вдруг прямо перед моим лицом заколыхался туман, поплыл быстро, как театральная декоративная кисея, раздернулся в разные стороны, и —странный сон — ярко-красные фески, близко-близко от меня, я бы могла достать их рукой — черные рожи, глаза, как крутое яйцо с желтым припеком, яростной улыбкой оскаленные зубы. Я даже отшатнулась. Для них этот разорвавшийся туман, видно, тоже был чудом. Они кинулись к борту, замахали руками, загалдели что-то вроде:
«Гюзель Каре! Каре гюзель!..»
Еще и еще красные фески, белки, руки, зубы…
И вдруг это маленькое «окошко в Африку» помутнело, потускнело и мгновенно задернулось наплывшим туманом.
— Ч-черт! — раздался голос около меня.—Едва
не наскочили…
Ревела сирена, и дрожал пароход тихой, мелкой дрожью.
* * *
Подходим к Севастополю. Подходим робко.
Встретили лодку, помахали ей тряпкой, побеседовали, расспросили и не поверили. Встретили другую. Опять побеседовали. Наконец — делать нечего, все равно надо было брать уголь — вошли в гавань.
В городе оказалось тихо. Город был в руках белых.
Половина наших пассажиров выгрузилась.
Остальные пошли бродить по улицам. Передавали друг другу волнующие вести:
— Нашли сапожный магазин, и в нем четыре
пары замшевых туфель. Три огромные, а одна со
всем крошечная.
Дамы побежали примерять. Я, конечно, тоже. Действительно, три пары гигантских, одна крошечная.
— Где вы такие ноги видали? — спрашиваю
у сапожника.
— Зато посмотрите, какой товар хороший! И фа
сончик—прямо ножка смеется!
— Да ведь эти огромные, а те не влезут. Как же
быть? ;
— А вы купите две парочки, вот и будет ладно,
Одна, значит, большая, другая маленькая, вот и выйдет середина на половину.
Хорошо торговал севастопольский сапожник!
Город был пыльный, унылый, обтрепанный.
Побродили и вернулись на «Шилку». Знали, что уголь грузят спешно и сразу отойдут.
Пароход опустел. Но перед самым отходом принял новых, уже «казенных пассажиров»: целый отряд военной молодежи, охранявшей крымские дворцы. Доставить их надо было на кавказский антибольшевистский фронт.
Красивые нарядные мальчики весело переговаривались, картавили по-французски, пели французские песенки. Разместились на палубе.
А в трюм серой, пыльной, войлочной волной, гремя штыками и манерками, вкатился отряд боевой обстрелянной пехоты.
Оба эти отряда не смешивались и как бы не замечали друг друга.
Наверху перекликались веселые голоса:
— Ou es-tu, mon vieux?1
— Коко, где Вова?
— Кто пролил мой одеколон?
Пели: «Ratap!an-plan-p!an…»
Снизу поднимались, погромыхивая жестяной кружкой, на камбуз за кипяточком усталые серые люди, подтягивали какие-то рваные ремешки, шлепали оборванными подметками, опустив глаза, пробирались, громыхая сапожищами, мимо лакированной молодежи.