Лето Господне - Иван Сергеевич Шмелев
Приходит отец, велит поскорее собираться: у гостиницы ждут все наши. Сердится, почему Горкин ни сайки, ни белорыбицы не поел, ветром его шатает. Горкин просит: уж не невольте, с просвиркой теплотцы выпил, а после поздней обедни и разговеется.
— Живым во святые хочешь? — шутит отец и дает ему большую просфору со Святой Троицей на вскрышке. — Вынул вот за твое здоровье.
Горкин целует просфору и потом целуется с отцом три раза, словно они христосуются. Отец смеется на мою новую рубашку, вышитую большими петухами по рукавам и вороту: «Эк тебя расписали!» — и велит примочить вихры. Я приглаживаюсь у зеркала, стоя на бархатном диване, и смеюсь, как у меня вытянулось ухо, а Горкин с двумя будто головами, — и все смеемся. Извощики весело кричат: «В Вифанию-то на свеженьких!.. К Черниговской прикажите!» — нас будто приглашают. И розовая, утренняя Лавра весело блестит крестами.
Отец рад, что махнул с нами к Троице:
— Так отдохнул… давно так не отдыхал, как здесь.
— Как же можно, Сергей Иваныч… нигде так духовно не отдохнешь, как во святой обители… — говорит Горкин и взмахивает руками, словно летит на крыльях. — Духовное облегчение… как можно! Да вот… как вчера заслабел, а после исповеди и про ногу свою забыл, чисто вот на крылах летел! А это мне батюшка Варнава так сподобил… пошутил будто: «Молитовкой подгоняйся и про ногу свою забудешь». И забыл! И спал-то не боле часу, а и спать не хочется… Душа-то воспаряется!..
У гостиницы, в холодке, поджидают наши богомольцы, праздничные, нарядные. Домна Панферовна — не узнать: похожа на толстую купчиху, в шелковой белой шали с бахромками и в косынке из кружевцов, и платье у ней сиреневое, широкое. Сидит — помахивает платочком. И Антипушка вырядился: пикейный на нем пиджак с большими пуговицами, будто из перламутра, и сапоги наваксены, — совсем старичок из лавки, а не Антипушка. И Федя щеголем, в крахмальном даже воротничке, в котором ему, должно быть, тесно — все-то он вертит шеей и надувается, — новые сапоги горят. На Анюте кисейное розовое платье, на шейке черная бархотка с золотеньким медальончиком — бабушка подарила! — на руках белые митенки[97], которые она стягивает, и надевает, и опять снимает, — и все оглядывает себя. Намазала волосы помадой, даже на лоб течет. Я спрашиваю: что у ней, зуб болит… морщится-то? Она мне шепчет:
— Новые полсапожки жгут, мочи нет… бабушке только не скажи, а то рассердится, велит скинуть.
Извощики тащат к своим коляскам, суют медные бляхи — порядиться. С грибами и земляникой бабы и девчонки, упрашивают купить. Суднышко из соломы на земле, с подберезничками и подосиновичками. Гостинник с послушником сваливают грибы в корзину. Домна Панферовна вздыхает:
— Ах, лисичек бы я взяла, пожарить… смерть, люблю.
Да теперь некогда: в Лавру сейчас идем. Лисичек и Горкин съел бы: жареных нет вкусней! Ну да в блинных закажем и лисичек.
Уже благовестят к поздней. Валит народ из Лавры, валит и в Лавру, в воротах давка. В убогом ряду отчаянный крик и драка. Кто-то бросил целую горсть — «на всех!» — и все возятся по земле, пыль летит. Лежит на спине старушка, лаптями сучит, а через нее рыжий лезет, цапает с земли денежку. Мотается головою в ноги лохматый нищий, плачет, что не досталось. Кто жалеет, а кто кричит:
— Вот бы водой-то их, чисто собаки скучились!..
Грех такой — и у самых Святых Ворот! Подкатывается какой-то на утюгах, широкий, головастый, скрипит-рычит:
— Сорок годов без ног, третий день маковой росинки не было!..
Раздутое лицо, красное как огонь, борода черная-расчерная, жесткая, будто прутья, глаза как угли.
Горкин сердито машет:
— Господь с тобой… от тебя как от кабака… стыда нету!..
Говорят кругом:
— Этот известен, ноги пропил! Мошенства много, а убогому и не попадет ничего.
Поют слепцы, смотрят свинцовыми глазами в солнце, блестит на высоких лбах. Поют про Лазаря[98]. Мы слушаем и даем пятак. Пролаз мальчишка дразнит слепцов стишком:
Ла-зарь ты, Ла-зарь,
Слепой, лупогла-зай,
Отдай мои де-ньги,
Четыре копей-ки!..
Жалуются кругом, что слепцам только и подают, а у главного старика — «вон лысина во всю плешь-то!» — каменный дом в деревне. Старик слышит и говорит:
— Был, да послезавтра сгорел!
Кричат убогие на слепцов:
— Тянут-поют, а опосля пиво в садочке пьют!
А народ дает и дает копейки. Горкин дает особо, «за стих», и говорит, что не нам судить, а обманутая копейка — и кошель, и душу прожгет — воротится. Подаем слабому старичку, который сидит в сторонке: выгнали его из убогого ряда сильные, богатые.
В Святых Воротах, с угодниками, заходим в монастырскую лавку, купить из святостей.
Блестят по стенам иконки, в фольге и в ризах. Под стеклами на прилавке насыпаны серебряные и золотые крестики и образочки — больно смотреть от блеска. Висят четки и пояски с молитвой, большие кипарисовые кресты и складни[99], и пахнет приятно-кисло — священным кипарисом. Стоят в грудках посошки из можжевелки, с выжженными по ним полосками и мазками. Я вижу священные картинки: «Видение птиц», «Труды Преподобного Сергия», «Страшный суд». Все покупают крестики, образочки и пояски с молитвой — положим для освящения на мощи. Отец покупает мне образ Святыя Троицы, в серебряной ризе, и говорит:
— Это тебе мое благословение будет.
Я не совсем это понимаю — благословение… для чего? Горкин мне говорит, что великое это дело…
— Отца-матери благословение — опора, без нее ни шагу… как можно! Будешь на него молиться, папеньку вспомянешь — помолишься.
Покупаем еще колечки с молитвой, серебряные, с синей и голубой прокладочкой, по которой светятся буковки молитвы: «Преп. отче Сергие, моли Бога о нас». Покупаем костяные и кипарисовые крестики, с панорамкой Лавры, и жития.
Красивый чернобровый монах, с румяными щеками, выкладывает пухлыми белыми руками редкости на стекло: крестики из коралла, ложки точеные, из кипариса, с благословляющей ручкой, с написанной на горбушке Лаврой; поминанья кожаные и