Лето Господне - Иван Сергеевич Шмелев
У маленькой белой церкви, с золотой кровлей и одинокой главкой, такая давка, что не пройдешь. Кричат страшные голоса:
— Не напирайте, ради Христа-а… зада-вите!.. Ой, дышать нечем… полегше, не напирайте!..
А народ все больше напирает, колышется. Отец говорит мне, что это самая Троица, Троицкий собор, Преподобного Сергия мощи тут.
Говорят кругом:
— Господи, и с детями еще тут… куды еще тут с детями! Мужчину вон задавили, выволокли без памяти… куды ж с детями?!
А сзади все больше давят, тискают, выкрикивают, воздыхают, плачутся:
— Ох, родимые… поотпустите, не передохнешь!.. Дыхнуть хоть разок дайте… душу на покаяние…
Сцепляются мешками и чайниками, плачут дети. Идет высокий монах в мантии, благословляет, махает четками:
— Расступитесь, дорогу дайте!..
Перед ним расступаются легко, откуда только берется место! Монах проходит, благословляя, вытягивая из толпы застрявшую сзади мантию. Отец проносит меня за ним.
В церкви темно и душно. Слышно из темноты знакомое — Горкин, бывало, пел:
Изведи из темницы ду-шу мо-ю-у!..
Словно из-под земли поют. Плачут протяжно дети. Мерцает позолота и серебро, проглядывают святые лики, пылают пуки свечей. По высоким столбам, которые кажутся мне стенами, золотятся-мерцают венчики. В узенькие оконца верха падают светлые полоски, и в них клубится голубоватый ладан. Хочется мне туда, на волю, на железную перекладинку, к голубку: там голубки летают, сверкают крыльями. Я показываю отцу:
— Голубки живут… это святые голубки, Святой Дух?
Отец вздыхает, подкидывает меня, меняя руку. Говорит все, вздыхая: «Ну, попали мы с тобой в кашу… дышать нечем». На лбу у него капельки. Я гляжу на его хохол, весь мокрый, на капельки, как они обрываются, а за ними вздуваются другие, сталкиваются друг с дружкой, делаются большими и отрываются, падают на плечо. Белое его плечо все мокрое, потемнело. Он закидывает голову назад, широко разевает рот, обмахивается платочком. На черной его шее надулись жилы, и на них капельки. Подо мной — головы и платки, куда-то ползут, ползут, тянут с собой и нас. Все вздыхают и молятся: «Батюшка Преподобный, Угодник Божий… родимый, помоги!..»
Кричит подо мной баба, я вижу ее запавшие, кричащие на меня глаза:
— Ой, пустите… не продохну… девка-то обмерла!..
Ее голова, в черном платке с желтыми мушками, проваливается куда-то, а вместо нее вылезает рыжая чья-то голова. Кричит за нами:
— Бабу задавили!.. Православные, подайтесь!..
Мне душно от духоты и страха, кружится голова. Пахнет нагретым флердоранжем, отец машет на меня платочком, но ветерка не слышно. Лицо у него тревожное, голос хриплый:
— Ну, потерпи, голубчик, вот подойдем сейчас…
Я вижу разные огоньки: пунцовые, голубые, розовые, зеленые — тихие огоньки лампад. Не шелохнутся, как сонные. Над ними золотые цепи. Под серебряной сенью висят они, повыше и пониже, будто на небе звездочки. Мощи тут Преподобного — под ними. Высокий худой монах, в складчатой мантии, которая все струится-переливается в огоньках свечей, недвижно стоит у возглавия, где светится золотая Троица. Я вижу что-то большое, золотое, похожее на плащаницу, или высокий стол, весь окованный золотом, — в нем… накрыто розовой пеленой. Отец приклоняет меня и шепчет: «В главку целуй». Мне страшно. Бледный палец высокого монаха, с черными горошинами четок, указывает мне прошитый крестик из сетчатой золотой парчи на розовом покрове. Я целую, чувствуя губами твердое что-то, сладковато пахнущее миром[95]. Я знаю, что здесь Преподобный Сергий, великий Угодник Божий.
Мы сидим у длинного розового дома на скамейке. Мне дают пить из кружки чего-то кисленького и мочат голову. Отец отирается платком, машет и на себя, и на меня, говорит — едва переводит дух, — чуть не упал со мной у мощей, такая давка. Говорят — сколько-то обмерло в соборе, водой уж отливали. Здесь прохладно, пахнет политыми цветами, сырой травой. Мимо проходят богомольцы, спрашивают: «Где тут просвирки-то продают?» Говорят: «Вон, за уголок завернуть». И правда: теплыми просфорами пахнет. Вижу на уголке розового дома железную синюю дощечку; на ней нарисована розовая просвирка, такая вкусная. Из-за угла выходят с узелками, просвирки видно. Молодой монашек, в белом подряснике с черным кожаным поясом, дает мне теплую просфору и спрашивает, нагибаясь ко мне:
— Н-не у-у…знал м-меня? А я Са-саня… Юрцо… цов!
Я сразу узнаю: это Саня-заика, послушник, нашего Трифоныча вну́чек. Лицо у него такое доброе, в золотухе все; бледные губы выпячиваются трубочкой и дрожат, когда он силится говорить. Он зовет нас в квасную, там его послушание:
— Ка-ка…каваску… на-шего… ммо… мона-стыр-ского, отведайте.
И Федя с нами на лавочке. Он в новых сапогах, в руке у него просвирка, но он не ест — только что исповедовался, нельзя. Рассказывает, что были с Горкиным у Черниговской, у батюшки-отца Варнавы исповедовались… а Горкин теперь в соборе, выстоит до конца. Что-то печален он, все головой качает. Говорит еще, что Домна Панферовна сама по себе с Анютой, а Антипушка с Горкиным, и ему надо опять в собор. Саня-послушник говорит отцу:
— Ka-ка…васку-то… мо-мо…настырского…
Ведет нас в квасную, под большой дом. Там прохладно, пахнет душистой мятой и сладким квасом. Маленький старичок — отец квасник — радушно потчует нас «игуменским», из железного ковшика, и дает по большому ломтю теплого еще хлеба, пахнущего как будто пряником. Говорит: «Заходите завтра, сладким-сыченым[96] угощу». Мы едим хлеб и смотрим, как Саня с другим монашком помешивают веселками в низких кадках — разводят квас. И будто в церкви: висят на стене широкие иконы, горят лампады. Квас здесь особенный, троицкий, — священный, благословленный, отец квасник крестит и кадки, и веселки, когда разводят, и когда затирают — крестит. Оттого-то и пахнет пряником. Отец спрашивает — доволен ли он Саней. Квасник говорит:
— Ничего, трудится во славу Божию… такой ретивый, на досточке спит, ночью встает молиться, поклончики бьет.
Велит Трифонычу снести поклончик, хорошо его знает, как же:
— Земляки с Трифонычем мы, с-под Переяславля… У меня и торговлишка была, квасом вот торговал. А теперь вот какая у меня закваска… Господа Бога ради, для братии и всех православных христиан.
Такой он ласковый старичок, так он весь светится — словно уж он святой.
Отец говорит:
— Душа радуется смотреть на вас… откуда вы такие беретесь?
А старичок смеется:
— А Господь затирает… такой уж квасок творит. Да только мы квасок-то неважный, ки-ислый-кислый… нам до первого сорту далеко.
Оба они смеются, а я не понимаю: какой квасок?..
Отец говорит:
— Плохие мы с тобой молельщики, на гостиницу пойдем лучше.
Несет меня мимо колокольни. Она звонит теперь легким,