Василий Смирнов - Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Греми, греми, весенний гром, мало по избе, по переулку, — раскатывайся по всему васильковому, чистому, гладкому небу дальше и дальше, до самой Германии, чтобы услышал немецкий народ и скинул кайзера, вывесил на светелках, на крышах у себя красные флаги. Пускай вьются они, флаги и знамена, трепещутся на ветру, горят факелами и не сгорают — ведь это же дядя Родя Большевик и Никита Петрович Аладьин, а может, даже наверное, и Шуркин батя, не дрогнув, не охнув, разорвали сами себе грудь, вынули, не пожалев, сердце и светят людям, как Данило в сказке… Гори, гори ясно, чтобы не погасло, свети, одно великанье сердце, как солнышко, обогревай и показывай людям дорогу вперед! Эвон Франц с Янеком подошли‑таки к Сморчковой избе. Коля Нема треплет их по голубым шинельным плечам. Что‑то кричат им смешное, соседское сломлинские бабы. Они, пленные, приедут к себе в Австро — Венгрию, Германию, живы — здоровы прикатят домой и расскажут, что видели в России, научат своих, как выбирать Совет и гнуть в три погибели богатых, землю делить, чтобы всем жилось хорошо…
Посмотрел хмуро, поверх железных очков вокруг себя оратор из города, которого Шурке теперь почему‑то опять было жалко, хотя, наверное, его и не стоило жалеть. Он, оратор, зашевелил неудобно руками, толком и не разглядишь, не поймешь, то ли хлопает, как все, то ли царапает, трет ладони, зачесались. Глядя на эти старания, торопливо, мелко заприкладывали растопыренные пальцы бондарь и лавочник. Скажите, какие послушные, сообразительные! Что же Ваня Дух зевает?
— Вот как складно получилось, замечательно, — сказал, дрогнув голосом, Яшкин отец. Помолчал, добавил: — Так и запишем, в газету пошлем, в «Правду». Пускай все читают!
— А германы, австрияки будут знать? Дойдет до них наш приговор? — осторожно, недоверчиво поинтересовался Косоуров.
— Непременно, — ответил дядя Родя с такой убежденностью, что у Шурки стало не по себе в горле, как недавно было на сердце.
Но дядя Родя не сказал, как это получится, он только пошутил:
— Приговор народа, Иван Алексеич, что ласточка весной, — под всякую крышу прилетит, где бы ни торчала, мы скажем, эта самая крыша.
Народ расходился по домам, заседание Совета, наконец, по всему видать, заканчивалось.
Наговорили много, напостановляли мало, и будет ли какой толк, еще неизвестно. Все как‑то сразу стали молчаливые, серьезные.
Яшкин отец, спохватясь, спросил:
— А кто у нас ведет протокол? Пишет кто постановление?
Разумеется, никто в избе ничего не писал. Не было поблизости ни чернил, ни бумаги, ни завалящего какого огрызка карандаша.
— Виноват, забыл порядок, — покаялся дядя Родя. — Надобно, товарищи депутаты, выбрать нам секретаря Совета. Да, кстати, и замену мне и подмогу, правую руку — товарища председателя, как говорится. Так положено всегда, — объяснил он.
Товарищем председателя единогласно избрали дяденьку Никиту Аладьина, а на секретаре споткнулись.
Дядя Родя задумчиво почесал окладисто — густую бороду, оглядел не один раз депутатов, выискивая секретаря, еще порылся в русых курчавинках бороды и неожиданно обратился к Шуркиному бате:
— Не минешь тебя просить, Николай Але ксандрыч. Быть тебе у нас секретарем!
— Что ты! — испугался Шуркин отец, руками замахал. — Какой я секретарь?! Я, почесть, неграмотный, не умею писать, все перезабыл, верно говорю. Домой по неделе письмишко, бывало, царапаешь в Питере, сам после не разберешь, чего нагородил… Нет уж, ослобони, Родион Семеныч. Что не могу, то не могу.
Дядя Родя настаивал:
— Александр поможет, он парень грамотный. Яков мой опять же… по очереди.
«Помогу, тятенька, не отказывайся!» — хотел крикнуть Шурка и не успел. С лежанки скатился Яшка, очутился возле стола.
— Где писать? Чего писать, говорите скорей! — распорядился Петух, решительно засучивая рукава рубашки.
Дядя Родя вскинулся глазами на лежанку.
— Чей черед? — спросил он, явно имея в виду Шурку. Вот что значит председатель, родному сыну не уступил.
— Кто первый? — переспросил Яшкин отец.
Тогда и Шурка оказался каким‑то непонятным образом у стола с белой скатертью.
— Вместе будем писать, — сказал он Яшке, — Рука устанет, зачнем сменять друг дружку. Эге?
— Эге. Я попробую, чур, — торопливо откликнулся Петух. — Показывайте, чего писать?.. Да у вас тут и бумаги нету, тятька! — рассердился он. — Эх вы, писаря!
Никита Аладьин и Егор Михайлович, добряки, рассмеялись.
— Ах, сопляки!
— Поглядите на них, как схватились, не оторвешь, дуй те горой!
А Евсей Борисыч Захаров, спасибо, откликнулся без смеха, серьезно — ласково:
— Самое ихнее занятие. Писать — не коров пасти, умеют, научились, травка — муравка… И то сказать, слава богу, молодые, — добавил он, закуривая, крепко, вкусно затягиваясь дымом. — Жизня новая, она такая же, только что родилась… Вместе и вырастут.
— Да полноте забаву строить, мужики, как не стыдно! Евсей, будет тебе, мы сами еще не старые, демон вас задери совсем, как‑нибудь справимся! — закричала, как всегда, с сердцем и озорно Минодора. — Перепутают, напишут чего не так, отвечай опосля за них, бесенят. Нет уж, свои надоели до смерти, я сама про себя в ответе.
— Ну да!.. Тут серьезные разговоры, дела, как можно баловаться! — поддержали, подхватили некоторые мамки.
Известно, им бы только лишний раз выпороть ненаглядных деток, хоть языком, страсть любят. А кто‑то из чужих мужиков, уходя последним из избы, ехидно заметил:
— Ваша забава как раз по ребятам. Эх вы, умники — разумники… на чужое добро! Хватай скорей, а то не достанется!
И длинно, противно выбранился.
Но председатель Совета Родион Большак никого не слушал, только посмеивался. И Шуркин батя, слава тебе, замолчал, перестал отказываться. Поэтому Яшка и Шурка, окончательно утвердясь в правах помощников, не думали отходить от стола, у них шел свой разговор с Колькой Сморчком. Колька давно рылся на печи в холстяной торбе, ему подсобляли Катька и Володька.
Хозяин школьной торбы, соскочив вниз, подал добровольным секретарям Совета тетрадку в клеточку, наполовину в кляксах и задачках, решенных и нерешенных.
— Кто же по клеткам пишет сочинения, диктант? — спросил уничтожающим шепотом Яшка Петух. — Тут не арифметика, балда!
— Давай в одну линейку, чистую, не жадничай, взаймы, — приказал Шурка. — Я тебе, скупердяй, новехонькую верну, сбегаю домой и верну.
— Отвяжись! Сам знаю, это я невзначай… Да отвяжись, Кишка, говорю! — шипел, оправдывался, чуть не дрался провинившийся Колька, завидуя. От старания и спешки его прошиб пот.
Он, Колька Сморчок, не поленился, слазил еще раз на печь, в торбу, отдал, не пожалел, тетрадь для чистописания, нетронутую, и знакомый фиолетовый пузырек принес, и обкусанную ручку с пером № 86, самым писучим, рыже — зеленоватым от засохших чернил и ржавчины.
Глава VII
Председатель и секретарь с помощниками обедают
Отец и мать не отпустили дядю Родю, зазвали обедать всей семьей, как в престольный праздник.
Мамка, сбросив ковровую шаль, перетянув живот чистым фартуком, собирала на стол и горевала, что не смогла раздобыть хоть махонькой бутылочки для такой нежданной, приятственной встречи. Ровно выпили самогон до останной капли в пасху, пес ее возьми, прости господи, ничего не оставили. Не займешь и не купишь, всех баб переспросила без толку, попусту.
Она принималась пуще извиняться, а сама была веселая — развеселая, вся так и светилась, и все горело и кипмя кипело в ее руках, как всегда бывало в хорошую минуточку. И живот не мешал, и, главное, все делалось будто само по себе, без ее, мамкиного, участия, без всяких хлопот. Деревянные, побелелые от старости, закусанные ложки — для хозяев и почти новые, в красно — золотых разводах и цветах — сбереженные для гостей, вилки с кривыми, начищенными до блеска зубьями, широкий острый нож, стеклянная, блюдцем, праздничная солонка с отбитым краем, полнехонькая соли, прилетев стремглав с кухни, из суднавки, сами поспешно находили свои места на столе. Свежий каравай хлеба, большой, высокий, без примеси, будто нарочно выпеченный для такого редкого, радостного случая, гнулся и дышал под ножом, когда его резали, — до того был мягкий, пышный. Каждый толстый, щедрый кусок распрямлялся на глиняной тарелке во весь рост, и куча ломтей все увеличивалась, как гора, и отец не хмурился, не жевал пустыми скулами, а только довольно разглаживал свои кошачьи усы, поглядывая на старания матери.
— Кабы я знала, кабы я ведала, одним краем уха слышала… Можно было успеть на станцию сбегать, в то же Петровское — бутылочка‑то непременно и сыскалась бы, — горевала Шуркина мамка.
— Да будет тебе, Пелагея Ивановна, — остановил ее дядя Родя, усаживаясь с женой по требованию Шуркиного отца в красный угол, под образа. — Мы сегодня и без вина все пьяны, — усмехнулся он.