Элиас Канетти - Ослепление
Чтобы прекратить овацию, он слез с лестницы. Он заметил на ковре пятна крови и схватился за лицо. Приятная влага была кровью. Теперь он вспомнил также, что уже лежал на полу и, сохранив сознание благодаря разразившейся буре, еще раз влез на стремянку. Он побежал в кухню — только бы поскорее убраться из библиотеки, кто знает, не забрызганы ли уже кровью книги, — и тщательно смыл с себя все красное. Он предпочитал, чтобы это ранение сказалось на нем, а не на ком-нибудь из его войска. Освеженный, исполненный нового боевого духа, он поспешил назад на театр военных действий. Бурная овация смолкла. Только ветер грустно свистел в окне наверху. На жалобные песни у нас нет сейчас времени, подумал он, а то скоро нам придется петь их на реках Вавилонских. Стремглав взлетев на стремянку, он вытянулся в струнку и заорал командирским тоном, отчего стекла вверху в страхе зазвякали.
— Я рад, что вы вовремя образумились. На одном восторге войну вести нельзя. Судя по вашему одобрению, вы готовы сражаться под моим началом.
Объявляю:
1. Мы находимся в состоянии войны.
2. Предатели подлежат суду.
3. Командование централизовано. Я — верховный главнокомандующий, единственный вождь и военачальник.
4. Все без исключения различия, вытекающие из прошлого, из авторитета, величия и ценности участников войны, отменяются. Демократизация войска практически выражается в том, что с сегодняшнего дня каждый отдельный том стоит корешком к стене. Эта мера усиливает наше чувство солидарности. Она отнимает у хищного, но невежественного врага его мерила.
5. Сообщаю пароль — имя Кун.
На этом он закончил свой краткий манифест. На то, какое действие возымели его слова, он и не посмотрел. Успех прежней воинственной речи взрастил в нем чувство собственной власти. Он знал, что вся его армия единодушно любит его. Он удовлетворился однократным волеизъявлением и перешел к действиям.
Каждый в отдельности том был вынут и поставлен спиной к стене. Когда он — наскоро, конечно, в ходе этой работы — взвешивал в руке своих старых друзей, ему было жаль, что приходится обрекать их на безымянность готового к войне войска. Несколько лет назад он ни за что не пошел бы на такую жестокость. A la guerre comme а la guerre,[5] — оправдался он и вздохнул.
Речи Гаутамы Будды, вообще-то очень миролюбивого характера, пригрозили, хоть и в мягкой форме, отказом от военной службы. Он презрительно усмехнулся и крикнул: "Попробуйте только!" Но такой уверенности, с какой это прозвучало, в душе у него отнюдь не было. Ибо речи эти составляли десятки томов. Вот они все плотно стояли рядом, на языке пали, на санскрите, в китайских, японских, тибетских, английских, немецких, французских, итальянских переводах, целая рота, сила, внушающая уважение. Их поведение показалось ему чистым лицемерием.
— Почему вы раньше не заявили?
— Мы не участвовали в овации, о господин.
— Вы могли подавать реплики.
— Мы молчали, о господин.
— Это на вас похоже, — обрезал он их. Но жало молчания жгло. Кто уже десятки лет назад возвел молчание в высший принцип своей жизни? Он, Кин. Где он постиг ценность молчания, кому он обязан был решающим поворотом в своем развитии? Будде, Просветленному. Тот чаще всего молчал. Может быть, своей славой он и обязан был тому факту, что так много молчал. Знание он не очень-то жаловал. На любые вопросы он отвечал молчанием или давал понять, что ответы на них не стоят труда. Напрашивалось подозрение, что он этих ответов не знает. Ибо то, что он знал, свой знаменитый причинный ряд, он ввертывал при малейшей возможности. Если он не молчал, то говорил всегда одно и то же. Изыми из его речей притчи, и что останется? Этот самый причинный ряд. Бедный ум! Ум, от чистого упрямства обросший жиром. Можно ли представить себе Будду иначе, чем жирным? Молчание молчанию рознь.
Будда мстил за эти неслыханные оскорбления: он молчал. Кин спешил повернуть его речи, чтобы выбраться из этой деморализующей, пораженческой сферы.
Он поставил перед собой трудную задачу. Принимать воинственные решения легко. Но потом надо в каждом в отдельности поддерживать твердость духа. Принципиальных противников войны было все-таки меньшинство. Главное сопротивление вызвал четвертый пункт манифеста, демократизация войска, первое действительно практическое мероприятие. Какую сумму тщеславий тут надо было преодолеть! Эти дураки предпочитали быть украденными, чем отказаться от личной славы. Шопенгауэр проявлял свою волю к жизни. Задним числом он страстно желал этого худшего из миров. Во всяком случае, он отказался бороться плечом к плечу с каким-то Гегелем. Шеллинг вытащил свои старые обвинения и доказывал тождество гегелевского учения с его собственным, которое, однако, старше. Фихте героически восклицал: "Я!" Иммануил Кант категоричнее, чем при жизни, выступал за Вечный Мир. Ницше декламировал, объявлял себя и Дионисом, и Анти-Вагнером, и Антихристом, и Спасителем. Другие встревали, злоупотребляя этой минутой, именно этой минутой, чтобы подчеркнуть свою непризнанность. Наконец Кин повернулся спиной к фантастическому аду немецкой философии.
Он надеялся вознаградить себя у менее великолепных и, может быть, слишком ясных французов, но был встречен градом шпилек. Они издевались над его смешным обликом. Он не умеет, мол, обходиться со своим телом, вот он и идет на войну. Он-де всегда был скромен, вот он и унижает их, чтобы возвысить себя. Так, мол, поступают все любящие: выдумывают себе какие-то препятствия, чтобы иметь возможность победить. Ведь за его священной войной кроется всего только женщина, какая-то невежественная экономка, старая, никуда не годная и пошлая. Кин рассвирепел.
— Вы не заслужили меня, нет! — возмутился он. — Я бросаю вас всех на произвол судьбы!
— Ступай лучше к англичанам! — посоветовали они.
Они были слишком заняты своим умом, чтобы вступать с ним в серьезную борьбу, и дали ему добрый совет.
У англичан он нашел то, что ему нужно было сегодня, — солидную почву фактов, на которой они твердо стояли. Их замечания, при всей их флегматичности вырывавшиеся у них, были трезвы, полезны и все же глубокомысленны. Под конец они, правда, не удержались от одного тяжелого упрека по его адресу. Почему он взял пароль из языка цветной расы? Тут Кин вскочил и сам накричал на англичан.
Он проклинал свою судьбу, уготавливавшую ему одно разочарование за другим. Лучше быть кули, чем полководцем, крикнул он и приказал многотысячному собранию молчать. Он долгие часы занимался их поворачиванием. Легко было дать кому-нибудь и шлепка. Но он не решался сделать выводы из нового дисциплинарного устава и никого не обидел. Усталый и унылый, огорченный до смерти, больше по велению характера, чем по убеждению, ибо они отняли у него его веру, ковылял он вдоль полок. Для верхних он брал на подмогу стремянку, она тоже обходилась с ним неласково и неприязненно. Она то и дело перекашивалась и строптиво ложилась на ковер. Тонкими, бессильными руками поднимал он ее, и каждый раз это давалось ему все тяжелее. У него не хватало теперь даже гордости, чтобы выругать ее по заслугам. Влезая, он ступал на перекладины с особой осторожностью, чтобы они не шутили с ним шуток. Дела его были настолько скверны, что приходилось ладить даже с собственной стремянкой, фигурой чисто вспомогательной. Завершив перестановку книг в прежней столовой, он оглядел дело рук своих. Он позволил себе трехминутную передышку, которую провел на ковре в горизонтальном положении, тяжело дыша, но с часами в руке. Затем пришла очередь соседней комнаты.
Смерть
На пути домой Тереза дала волю своему возмущению.
Она приглашает человека пообедать, а он вместо благодарности наглеет. Может быть, она чего-то хотела от него? Ей не нужно бегать за чужими мужчинами. Она женщина замужняя. Она не служанка, которая пойдет с любым.
В ресторане он сперва взял меню, спросил, что заказать нам. Она, дура, сказала в ответ: "Но плачу я".
Чего он только не заказал! Ей и сейчас еще стыдно перед людьми. Он клялся, что он человек высокого пошиба. Ему не было написано на роду стать бедным служащим. Она его утешала. Тут он и скажи, что зато ему везет у женщин, но что ему из того? Ему нужен капитал, не обязательно большой, потому что каждому хочется быть хозяином себе самому. У женщин нет капитала, у них только сбережения, и то жалкие, с такими пустяками дела не начнешь, кто-нибудь другой, может быть, и начнет, но не он, потому что он не признает компромиссов и дерьмом пробавляться не станет.
Прежде чем приняться за второй шницель, он берет ее руку и говорит:
— Вот рука, которая поможет мне добиться счастья.
При этом он щекочет ее. На диво ловок он щекотать. Никто еще не говорил ей, что она счастье. И не хочет ли она участвовать в его деле?