Макс Бирбом - Зулейка Добсон, или Оксфордская история любви
Он многое за прошедший день пережил. Он любил и потерял любовь. Он боролся, чтобы ее вернуть, и проиграл. В отчаянной решимости он нашел радость и умиротворение. Он близок был к смерти, но спасен. Он увидел, что его возлюбленная бездарна, и не огорчился. Он за нее бился и победил; он молил ее — и последнее событие, поджидавшее его, все предыдущие сделало омерзительными.
Он вспомнил главные события своей жизни — на всех лежала ныне тень последнего происшествия. Вот он играет на поле в Итоне; да! у няни на руках, носится в Тэнкертоне по террасе — и всюду жалкий, смешной, обреченный в тени последнего события. Благодари небеса за то, что скрывают грядущее? Но они уже его не скрывали. Завтра — сегодня — он умрет ради этого проклятого отродья — ради женщины, которая смеется как гиена.
А что сейчас? Заснуть невозможно. Стремительная череда душевных приключений измотала его тело. Он устал как пес. Но возмущенный разум не успокоить. В этой ночи тяжело было дышать. И в мертвой тишине, словно у его души были уши, он слышал звук. Этот неземной, едва различимый звук, доносился как будто ниоткуда, но, казалось, о чем-то сообщал. Герцог, видимо, переволновался.
Ему нужно выразить себя. Это его успокоит. С детства его время от времени тянуло выразить мысли или ощущения на бумаге. Это занятие давало его самосознанию выход, который менее сдержанные натуры находят в болтовне со встречным и поперечной. Чуждый этих последних, он с первых дней в Итоне взял себе в наперсники — и до сих пор с ним не расстался — большой том ин-кварто, в красном сафьяновом переплете, с герцогской короной и вензелем на обложке. В нем год за годом раскрывалась его душа.
Обыкновенно он писал по-английски прозой; но и другие формы не были редки. За границей он следовал учтивому обычаю писать на языке страны, где находился, — по-французски в доме на Елисейских Полях; по-итальянски на вилле в Байи; и так далее. На родине он иногда предпочитал местному диалекту тот язык, который более подходил настроению. В суровости его влекла латынь, и он из благородного железа этого языка извлекал эффекты, пожалуй, чересчур иногда впечатляющие. Воспаряя духом к вершинам созерцания, он обращался к санскриту. В минуты чистого веселья его перо источало греческую поэзию; особенное пристрастие он питал к Алкеевой строфе.
И сейчас, в тяжелую минуту, на него нахлынул греческий — гневные оглушительные ямбы, из тех, какими сыплет Прометей. Но едва герцог сел за письменный стол, раскрыл милый свой альбом и окунул перо в чернила, на него снизошло великое умиротворение. В нем заговорили ямбы сладкие, как речи Алкестиды, идущей на гибель. Но едва он приложил перо к бумаге, как рука дрогнула, он вскочил, и на него напал еще более яростный чих.
С котурнов упав, он обозлился. В нем пробудился дух Ювенала. Бичевать. Заставить Женщину (так он называл Зулейку) корчиться. Латинскими гекзаметрами, конечно. Эпистола предполагаемому наследнику… «Vae tibi», — начал он.
Vae tibi, vae misero, nisi circumspexeris artes Femineas, nam nulla salus quin femina posit Tradere, nulla fides quin —[85]
— Quin, — повторил он. Сочиняя монологи, он обычно с трудом сдерживал вдохновение. Мысль о том, что он обращается к предполагаемому наследнику — точнее, отнюдь-нетолько-предполагаемому наследнику, — его сбивала. А если подумать, то не только к нему, тупице, но к огромной посмертной аудитории. Гекзаметры эти определенно попадут в «официальную» биографию. «Скорбный интерес представляют эти строчки, написанные, кажется, за несколько часов до…» Он содрогнулся. Неужели это правда, не сон, что завтра, нет, сегодня, он умрет?
Даже ты, скромный мой Читатель, занимаешься своими делами со смутной мыслью, что тебе от оплаты последнего долга природе удастся как-нибудь уклониться. Герцог, прежде чем исполниться внезапным желанием умереть, считал себя безусловно от долга освобожденным. Теперь же он видел, как за окном бледнеет ночь, предвещая зарю его последнего дня. Иногда (хотя он и был с малых лет сиротой) ему даже трудно было поверить, что те, кто состоят с ним в родстве, не избегут общей повинности. Он вспомнил, с каким почти недоверием он вскоре после поступления в Итон отнесся к известию о смерти крестного, лорда Стэкли восьмидесяти с чем-то лет… Он взял со стола альбом, где на одной из первых страниц были начертаны мальчишеские переживания той утраты. Вот это место, написанное крупным рондо:[86]
«Мы знаем, что бледная ломится Смерть в дверь лачуги и дворца.[87] Она крадется по лужайке и крутым ступеням смежного дома и с такой силой стучит дверным молотком, что в хлипкой двери вздрагивает ложный витраж. Даже семья на последнем этаже в доме без лифта внесена в ее. мрачный список визитов. Костяной рукой стучит она в дверь цыганской кибитки. Незваной приходит к дикарю в шатер, вигвам или мазанку. Даже отшельнику в пещере навязывает она свое мерзкое общество. Нет таких мест, куда не заглядывает она, ухмыляясь, совершая свои обходы. Но с особым удовольствием она стучит в угрюмые врата дворянина. Она знает, что здесь, возможно, в честь ее посещения повесят мемориальную табличку; что в соборах скоро раздадутся приглушенные раскаты похоронного марша из «Саула»;[88] что здесь и сейчас величие неоспоримой ее власти явится всего беспощаднее. Разве нельзя против нее устоять? Почему ее всегда принимают, подобострастно и трепетно? Пусть дворецкий в следующий раз ее спровадит или отправит ко входу для прислуги. Поняв, что мы не намерены впредь потворствовать ее бесстыдным визитам, она скоро оробеет. Если аристократия выступит против Смерти, не надо будет переживать из-за непомерных налогов, названных в ее честь.[89] Что касается системы наследования — системы, которая оскорбляет здравый смысл радикала и задевает тори, подразумевая, что дворянин смертен, — то ей найдется подобающая замена».
Автору эти слова казались теперь безыскусными, незрелыми, крайне мальчишескими. Но, невзирая на наивную мечтательность, в них была искренность. Возможно, подумал герцог, при всех высотах, достигнутых им с тех пор в искусстве английской прозы, что-то он и потерял.
«Разве нельзя против нее устоять»? Удивительно, мальчишка, который задал этот вопрос и так смело на него ответил, спустя девять лет ищет смерти по своей воле! Как, должно быть, смеются боги! Вот именно: самая соль шутки для них в том, что он сам решил умереть. Но — от этой мысли он вздрогнул как подстреленный — а что, если решить иначе? Погодите, наверное, он по какой-то причине умереть должен. Иначе почему он всю ночь видел в гибели неизбежность?.. Честь: точно, он дал обещание. Смерть лучше бесчестия. Только чем? чем же? Смерть была к нему близко, бесчестие рядом с ней казалось сущей безделицей. Где его жало? Завтра — сегодня — не он выйдет посмешищем. Его нравственная отвага всех восхитит. Она, она, женщина-гиена, окажется в дураках. Если бы не его пример, никто и не подумал бы ради нее умирать. Теперь он подаст новый пример. Да, он все же спасет Оксфорд. Это его долг. Долг и чудесное отмщение! И жизнь — жизнь!
Уже совсем рассвело. Умолк тихий монотонный звук, оттенявший в его душе ужасы ночного бдения. Но горевшая по-прежнему лампа напоминала о прошедших часах. Герцог ее потушил; погасив тусклый свет, он как будто совершенно освободился.
Раскинув руки, он приветствовал восхитительный день и все восхитительные дни, что ему предстояли.
Он высунулся из окна, упиваясь рассветом. Боги над ним шутили? Жутким был вопль гиены в ночи. Но теперь его черед. Он будет смеяться последними всех громче.
И вот он уже в самое утро изливал свой смех, представляя то, что будет; птицы на деревьях Тринити и тем более императоры через дорогу весьма удивлялись.
Глава XIV
Тысяч, бессчетных тысяч рассветов дожидались на Брод-стрит императоры, счисляя медленные долгие часы до конца ночи. Мысли об утраченном величии особенно тревожат их по ночам. Днем у них есть некоторые развлечения. Окружающие жизни им небезынтересны — эти мимолетные жизни, что так спешно друг друга сменяют. Их, древних, не перестает удивлять юность. А равно смерть, не приходящая к ним. Смерть или юность — что, часто задавались они вопросом, прекраснее? Но не к добру двум этим вещам сочетаться. Недобрым был наступивший великий день.
Герцог давно уже заснул, а смех его все звенел в ушах императоров. Почему герцог смеялся?
Они себе сказали: «Мы старые, сломленные, в чужом краю. Есть вещи, которых нам не понять».
Недолгой была рассветная свежесть. На небе со всех компасных направлений собрались темно-серые тучи. Заняв позиции, будто согласно стратегическому плану, они сосредоточились и по сигналу двинулись на землю, остановив затем свои сокрушительные войска в ожидании приказаний.
Где-то под их прикрытием, источая адскую жару, проходило солнце. От духоты не щебетали даже птицы на деревьях Тринити. Не шелестели даже листья.