Любен Каравелов - Болгары старого времени
Зрительный зал наполнялся. Богатые болгарские купцы, купившие билеты еще за два дня до спектакля, торопились занять места. Холостые приходили одни, женатые — всей семьей. Были тут люди и среднего достатка, и бедняки, и почти нищие — словом, все те, которые и на чужой стороне чувствовали себя болгарами; все, чьи сердца щемила тоска по потерянной родине; все, кому в глубине души был дорог таинственный образ — незабываемый и вечно манящий, — образ Болгарии! Поэтому, несмотря на житейские невзгоды и постоянную борьбу за существование в чужой, холодной, а подчас и враждебной среде, душа болгарина тосковала по необычному, искала нового, освежающего волнения, подобного тому, какое охватывает человека, когда он с вершины какой-нибудь дикой горы взирает на цветущую долину, где он родился и вырос. Вот почему в те времена болгарские любительские спектакли в румынских городах являлись настоящим событием.
Все места были уже заняты, и зал гудел от многоголосого говора зрителей, нетерпеливо ожидавших поднятия занавеса. Многие обсуждали пьесу, известную им по повести, вызвавшей так много слез и вздохов. Громче всех раздавался голос болгарина, сидевшего в первом ряду со всей семьей. Это был известный патриот Дочкович. Постоянное участие в освободительном движении Болгарии сильно подорвало его личные дела. Но он не жалел об этом, и все болгары относились к нему с уважением.
— Матильда, — обратился он к милой русоволосой девочке, гладя ее по головке, — сейчас ты увидишь, как татары похищают девушку. Смотри, не испугайся!
Матильда не ответила. Она пристально смотрела на красный занавес, по которому скользили странные, бесформенные тени. Это ее очень занимало: она подняла головку, вынула пальчик изо рта и, показав отцу на занавес, пролепетала:
— Бука!
Мать улыбнулась и поцеловала ее в лоб.
— Детка моя, — сказала она, ласково взглянув на ребенка, а затем, повернувшись к мужу, спросила: — Никола, неужели этот проклятый Македонский опять будет играть?
— Македонский играть, конечно, будет, но он совсем не проклятый, — нахмурившись, ответил муж. — Я не понимаю, как ты можешь проклинать патриотов, народных деятелей, которые жертвуют своей жизнью ради отечества?
— Я хотела сказать не проклятый, а ужасный… С этими усищами он выглядит, как гайдук, — смущенно объяснила женщина.
— Гайдуки теперь честные люди. Чорбаджии — вот настоящие разбойники.
При этих словах лицо его нервно передернулось. Очевидно, его взволновала какая-то горестная мысль. Он чувствовал, что и над ним, человеком, разорившимся из-за своего бескорыстного патриотизма, могут также смеяться.
Между тем заиграл оркестр. Занавес слегка раздвинулся, показались две головы и оглядели публику. Одна голова — в барашковой шапке, с длинной белой бородой из козьей шерсти; другая — с острыми, лукавыми глазами и длинными закрученными усами. Внимательно присмотревшись, некоторые зрители узнали весело улыбавшихся актеров. Владыков кивком головы приветствовал Дочковича, и тот любезно ответил ему тем же.
Македонский, которому не терпелось как можно скорее выйти на сцену, сделал знак рукой, и скрипачи умолкли.
Наступила полная тишина.
Занавес дрогнул и, морщась, медленно поднялся. Представление началось.
Владыков, игравший роль старика, вышел на сцену первым. Он держался уверенно и спокойно. Ему не раз приходилось участвовать в любительских спектаклях. Подводила только речь. Веревочки на подбородке мешали ему говорить, и он сильно гнусавил. Особенно трудное положение создалось в следующем действии, когда ему пришлось обедать в лесу. Он ужасно гримасничал — это было смешное и вместе с тем жалкое зрелище. Большое впечатление произвел перепачканный сажей Хаджия в своей допотопной шапке. При его появлении некоторые женщины даже зажмурились, а маленькая Матильда прижалась к отцу и тихо шепнула: «Ой, боюсь!» Бурю рукоплесканий вызвал ослиный рев. Это было настоящим торжеством Хаджии (ревел он, конечно, за кулисами). Брычков, то есть Станка, впервые выступавший перед публикой, так смутился, что забыл слова. К счастью, ему и не полагалось много говорить, и он стоял, как истукан, немой и окаменевший. Старуха, то есть Мравка, тоже забыла свою роль, но нападение татар избавило ее от этого ужасного положения. Она упала замертво, прежде чем на нее набросились с саблями. Тем не менее зрители с восторгом аплодировали и стучали ногами. Все были очень довольны. Самое большое впечатление произвел Македонский. Каждое его появление встречалось овацией. Действие развертывалось быстро. Мелькали и исчезали причудливые костюмы. Интерес публики усиливался. На сцене давно уже царила суматоха, и актеры, забыв свои роли, говорили то, что им приходило на ум. Но все затмил наступивший бой. Началась стрельба… Болгары сражались с татарами. Рассвирепевший и взъерошенный Македонский с кровожадным видом носился по сцене и с невероятной быстротой стрелял из ружья, из револьверов, из пистолетов; не отставали от него и другие. Ружейная пальба и крики потрясали воздух на сцене, в зале и даже на улице. Пороховой дым застилал все помещение и душил зрителей едким серным запахом. В первых рядах многие женщины закрывали себе рот платочками, а некоторые, побледнев, даже выбежали из зала. Матильда громко плакала. Сцена потонула в густом облаке дыма. Испуганные этим адским шумом, с улицы ворвались в зал полицейские. Но прекратить бой было невозможно. Македонский метался по сцене, как бешеный, бросался из угла в угол, приседал, прятался в засаду, выскакивал, яростно вопил и стрелял. В нем ожил инстинкт гайдука: он забыл, что играет. Ему казалось, что он со своими товарищами на Стара-планине. В пылу боя он уже сшиб с ног нескольких человек, в том числе и Мравку, который почему-то оказался опять на сцене. Даже Странджа бросив свой буфет, выбежал на середину зала и, бледный взволнованный, восхищенный, смотрел с завистью на сражение. В самый разгар отчаянной схватки он не выдержал и громко крикнул:
— Держись, Македонский!
Но его никто не слышал. Зрители сидели, оглушенные грохотом, ослепленные пальбой. Неистовые, бурные рукоплескания не смолкали.
Наконец боеприпасы истощились, и сражение кончилось.
Спектакль завершился, к величайшему сожалению разгорячившегося Македонского, мирно и спокойно. В последний раз раздался гром рукоплесканий, трижды публика вызывала актеров и затем покинула театр.
Вскоре зал, где происходили столь знаменательные события, погрузился во тьму и безмолвие, а актеры-хэши уже сидели за длинным столом в корчме знаменосца. Кое-кто из них так и остался в театральном костюме и гриме. Брычков не снял румян Станки, а Хаджия — татарской сажи. Но на это никто не обращал внимания. Все были взволнованы, счастливы, восхищены. Упоенный победой, Македонский никак не мог прийти в себя и бросал враждебные, угрожающие взгляды на Хаджию.
Странджа подал на стол еду и поставил несколько бутылок вина. Начался ужин. Разговор шел только о спектакле. Раздавались и похвалы, и критика, и шутки, и смех. Хэши развеселились, в особенности Странджа. Он похвалил Македонского за отвагу, но сделал кой-какие замечания насчет стратегии, причем даже заявил, что в следующем спектакле, если он повторится, роль гайдука Желю он возьмет на себя. И тут Македонский нахмурился.
А когда все, что оставалось в буфете непроданным, было съедено, и выпито и на столе стояли лишь пустые блюда, графины и бутылки, Македонский, преисполненный сознанием своего превосходства, заявил:
— Ребята, предлагаю пойти к Штраусу пить пильзенское пиво.
— Пойдем! Я не был там уже месяцев девять!.
— Идем… Идем! Живее!
— Прощай, Странджа! Может, и ты придешь?
— Прощай, спокойной ночи, Странджа!
— В добрый час, ребята!
И шумная компания покинула корчму.
Дружная звонкая песня пронеслась по улице и растаяла где-то во мраке ночи.
К утру от денег, вырученных за спектакль, не осталось ни гроша.
Султан Абдул-Азиз был спасен.
VПрошло две недели. Македонский куда-то бесследно исчез. Брычков, живший благодаря своеобразной доброте Македонского на его счет, оставшись теперь без всяких средств, встретился с жестокими лишениями и голодом. Покинув так легко отчий дом, он впервые почувствовал тяжесть и неудобства новой жизни, которая издалека казалась ветреному молодому человеку столь интересной и привлекательной. Два-три дня его, а вместе с ним и Хаджию с Попче, кормил в долг Странджа, но вот Странджу свалила болезнь, и друзья начали голодать. Огонь, на котором так весело кипела фасоль, угас; покрывшиеся толстым слоем пыли кастрюли, кувшины и стаканы валялись в беспорядке. В корчме, еще совсем недавно многолюдной и шумной, царили грязь и запустение. Хаджия ушел раздобыть денег (как он сказал) у какого-то богача и не вернулся. Попче его прождал; вернее, проголодал два дня в корчме, и тоже ушел куда-то в поисках счастья. Остался только Брычков, решивший ухаживать за Странджей. Он не мог бросить этого замечательного человека не то что без средств — денег у него самого не было ни гроша, — а без моральной поддержки. Странджа не хотел и даже не мог ничего есть. Он только беспрестанно кашлял и задыхался. Это нежелание больного есть почти радовало Брычкова, который сам стоически переносил голод, но не мог бы без отчаяния видеть, как голодает умирающий старик. Лицо Странджи становилось с каждым днем все тоньше и покрылось уже смертельной бледностью. Его ясные, неестественно блестевшие глаза глубоко ввалились, рубцы от старых ран на щеке посинели, потом почернели. Находясь в полном сознании, Странджа чувствовал трогательную заботу Брычкова, и порой у него навертывались слезы. Он часто беседовал с Брычковым, неизменно рассказывая ему о боях на Стара-планине. Воспоминания об этих героических днях поддерживали его. Он знал, что скоро умрет, мужественно переносил болезнь и ждал смерть как гостью, сокрушаясь только о том, что встречает ее здесь, в подвале, а не на поле боя. Минутами его мысли переносились к родным. Он мельком заговаривал о них, а затем снова возвращался к рассказу о борьбе с турками. Брычков слушал его с благоговением. Он принимал как священный завет каждое слово, исходившее из бледных уст старого героя, который говорил все меньше и все сильнее мучился. Болезнь безжалостно пожирала его. Брычков не отходил от больного.