Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
— Славная какая, — сказал он, когда девушка ушла, и вздохнул, а затем, держа папиросу вертикально, следя, как она дымит, точно труба фабрики, рассказал:
— У меня года два, до весны текущего, тоже была эдакая, кругленькая, веселая, мещаночка из Пскова. Жена установила с нею даже эдакие фамильярные отношения, давала ей книги читать и... вообще занималась «интеллектуальным развитием примитивной натуры», как она объяснила мне. Жена у меня была человечек наивный.
— Была? — спросил Самгин.
— Да. Разошлись. Так вот — Поля. Этой весною около нее явился приличный молодой человек. Явление — вполне естественное:
Это уж так водится:Тогда весна была.Сама богородицаВесною зачала.
Поехала жена с Потей устраиваться на даче, я от скуки ушел в цирк, на борьбу, но борьбы не дождался, прихожу домой — в кабинете, вижу, огонь, за столом моим сидит Полян кавалер и углубленно бумажки разбирает. У меня — револьверишко, маленький браунинг. Спрашиваю: «Нашли что-нибудь интересное?» Он хотел встать, ноги у него поехали под стол, шлепнулся в кресло и, подняв руки вверх, объявил: «Я — не вор!» — «Вы, говорю, дурак. Вам следовало именно вором притвориться, я позвонил бы в полицию, она бы вас увела и с миром отпустила к очередным вашим делам, тут и — конец истории. Ну-ко, расскажите, «как дошли вы до жизни такой?» Оказалось: сын чиновника почты, служил письмоводителем в женской гимназии, давал девицам нелегальную литературу, обнаружили, арестовали, пригрозили, предложили — согласился. Спрашиваю: «А как же — Поля?» — «А она, говорит, тоже со мной служит». Пришлось раскланяться с девушкой. Я потом в палате рассказываю: дело, очевидно, плохо, если начались тайные обыски у членов прокурорского надзора! Вызвало меня непосредственное мое начальство и внушает: «Вы, говорит, рассказываете анекдоты, компрометирующие власть. Вы, говорит, забыли, что Петр Великий называл прокурора «государевым оком».
Говорил Тагильский медленно, утомленно воркующим голосом. Самгин пытался понять: зачем он рассказывает это? И вдруг прервал рассказ, спросив:
— Не объясните ли вы: какой смысл имело для вас посещение мною... тюрьмы?
— А я — ждал, что вы спросите об этом, — откликнулся Тагильский, сунул руки в карманы брюк, поддернул их, шагнул к двери в столовую, прикрыл ее, сунул дымный окурок в землю кадки с фикусом. И, гуляя по комнате, выбрасывая коротенькие ноги смешно и важно, как петух, он заговорил, как бы читая документ:
— Подозреваемый в уголовном преступлении — в убийстве, — напомнил он, взмахнув правой рукой, — выразил настойчивое желание, чтоб его защищали на суде именно вы. Почему? Потому что вы — квартирант его? Маловато. Может быть, существует еще какая-то иная связь? От этого подозрения Безбедов реабилитировал вас. Вот — один смысл.
Он подошел к Самгину и, почти упираясь животом в его колени, продолжал:
— Есть — другой. Но он... не совсем ясен и мне самому.
Красное лицо его поблекло, прищуренные глаза нехорошо сверкнули.
— Я понимаю вас; вам кажется, что я хочу устроить вам некую судебную пакость.
— Вы ошибаетесь...
— Бросьте, Самгин.
Махнув рукой, Тагильский снова начал шагать, говоря в тоне иронии:
— Получается так, что я вам предлагаю товар моей откровенности, а вы... не нуждаетесь в нем и, видимо, убеждены: гнилой товар.
— Вы, конечно, знаете, что люди вообще не располагают к доверию, — произнес Самгин докторально, но тотчас же сообразил, что говорит снисходительно и этим может усилить иронию гостя. Гость, стоя спиной к нему, рассматривая корешки книг в шкафе, сказал:
— Даже сами себе плохо верят. Он повернулся, как мяч, и добавил:
— Русский интеллигент живет в непрерывном состоянии самозащиты и непрерывных упражнениях в эристике.
— Это — очень верно, — согласился Клим Самгин, опасаясь, что диалог превратится в спор. — Вы, Антон Никифорович, сильно изменились, — ласково, как только мог, заговорил он, намереваясь сказать гостю что-то лестное. Но в этом не оказалось надобности, — горничная позвала к столу.
— Есть я люблю, — сказал Тагильский. Самгин налил водки, чокнулись, выпили, гость тотчас же налил по второй, говоря:
— Я начинаю с трех, по завету отца. Это — лучший из его заветов. Кажется, я — заболеваю. Температура лезет вверх, какая-то дрожь внутри, а под кожей пузырьки вскакивают и лопаются. Это обязывает меня крепко выпить.
Стараясь держаться с ним любезнее, Самгин усердно угощал его, рассказывал о Париже, Тагильский старательно насыщался, молчал и вдруг сказал, тряхнув головой:
— В Москве, когда мы с вами встретились, я начинал пить. — Сделав паузу, он прибавил: — Чтоб не думать.
— Вы — москвич? — спросил Самгин.
— Туляк. Отец мой самовары делал у братьев Баташевых.
Он вытер губы салфеткой и, не доверяя ей, облизал языком.
— Я — интеллигент в первом поколении. А вы? — спросил он, раздув щеки усмешкой.
— В третьем, — сказал Самгин. Тагильский, готовясь закурить папиросу, пробормотал:
— Уже аристократ, в сравнении со мной. Самгин, тоже закурив, вопросительно посмотрел на него.
— Интересная тема, — сказал Тагильский, кивнув головой. — Когда отцу было лет под тридцать, он прочитал какую-то книжку о разгульной жизни золотоискателей, соблазнился и уехал на Урал. В пятьдесят лет он был хозяином трактира и публичного дома в Екатеринбурге.
Тагильский, прищурив красненькие глазки, несколько секунд молчал, внимательно глядя в лицо Самгина, Самгин, не мигнув, выдержал этот испытующий взгляд.
— Мать, лицо без речей, умерла, когда мне было одиннадцать лет. В тот же год явилась мачеха, вдова дьякона, могучая, циничная и отвратительно боголюбивая бабища. Я ее хотел стукнуть бутылкой — пустой — по голове, отец крепко высек меня, а она поставила на колени, сама встала сзади меня тоже на колени. «Проси у бога прощения за то, [что] поднял руку на меня, богоданную тебе мать!» Молиться я должен был вслух, но я начал читать непотребные стихи. Высекли еще раз, и отец до того разгорелся, что у него «сердце зашлось», и мачеха испугалась, когда он, тоже большой, толстый, упал, задыхаясь. Потом оба они плакали. Люди чувствительные...
Самгин слушал и, следя за лицом рассказчика, не верил ему. Рассказ напоминал что-то читанное, одну из историй, которые сочинялись мелкими писателями семидесятых годов. Почему-то было приятно узнать, что этот модно одетый человек — сын содержателя дома терпимости и что его секли.
— Жили тесно, — продолжал Тагильский не спеша и как бы равнодушно. — Я неоднократно видел... так сказать, взрывы страсти двух животных. На дворе, в большой пристройке к трактиру, помещались подлые девки. В двенадцать лет я начал онанировать, одна из девиц поймала меня на этом и обучила предпочитать нормальную половую жизнь...
Самгин спрятал лицо в дым папиросы, соображая:
«Зачем ему нужно рассказывать эти гадости? Если б я испытал подобное, я счел бы своим долгом забыть об этом... Мотивы таких грязных исповедей невозможно понять».
Тагильский говорил расширив глаза, глядя через голову Самгина, там, за окном, в саду, посвистывал ветер, скрипел какой-то сучок.
— Меня так били, что пришлось притвориться смирненьким, хотя я не один раз хотел зарезать отца или мачеху. Но все-таки я им мешал жить. Отец высоко ценил пользу образования, понимая его как независимость от полиции, надоедавшей ему. Он взял репетитора, я подготовился в гимназию и кончил ее с золотой медалью. Не буду говорить, чего стоило это мне. Жил я не в трактире, а у сестры мачехи, она сдавала комнаты со столом для гимназистов. От участия в кружках самообразования не только уклонялся, но всячески демонстрировал мое отрицательное, даже враждебное отношение к ним. Там были дети легкой жизни — сыновья торговцев из уездов, инженеров, докторов с заводов — аристократы. Отец не баловал меня деньгами, требовал только, чтоб я одевался чисто. Я обыгрывал сожителей в карты и копил деньги.
Настроение Самгина двоилось: было приятно, что человек, которого он считал опасным, обнажается, разоружается пред ним, и все более настойчиво хотелось понять: зачем этот кругленький, жирно откормленный человек откровенничает? А Тагильский ворковал, сдерживая звонкий голос свой, и все чаще сквозь скучноватую воркотню вырывались звонкие всхлипывания.
«Он чем-то напоминает Бердникова», — предостерег себя Самгин.
— Был в седьмом классе — сын штейгера, руководитель кружка марксистов, упрямый, носатый парень... В прошлом году я случайно узнал, что его третий раз отправили в ссылку... Кажется, даже — в каторгу. Он поучал меня, что интеллигенты — такая же прислуга буржуазии, как повара, кучера и прочие. Из чувства отвращения ко всему, что меня обижало, я решил доказать ему, что это — неверно. Отец приказал мне учиться в томском университете на врача или адвоката, но я уехал в Москву, решив, что пойду в прокуратуру. Отец отказал мне в помощи. Учиться я любил, профессора относились ко мне благосклонно, предлагали остаться при университете. Но на четвертом курсе я женился, жена из солидной судейской семьи, отец ее — прокурор в провинции, дядя — профессор. Имел сына, он помер на пятом году. Честный был, прямодушный человечек. Запрещал матери целовать его. «У тебя, говорит, губы в мыле». Мылом он называл помаду. «Ты, говорит, мама, кричишь на лапу, как на повара». Повара он терпеть не мог. После его смерти с женой разошелся.